После Гегеля никто, кажется, не определял искусство с такой силой, как Пруст. В последнем томе он объяснил, зачем нужно искусство, и тем самым – почему оно было и будет. Искусство – найденное время, борьба с небытием, с ужасом бесследности. Обретенная предметность, ибо всякий предмет – остановка времени. Творческий дух одержал величайшую свою победу – остановил реку, в которую нельзя вступить дважды[243]
.Согласно этой формулировке, искусство необходимо, так как оно помогает художнику преодолеть страх перед своей непрочной памятью, страх смерти (вне зависимости от общественной ценности искусства или его способности преображать читателя)[244]
. Но решение Пруста может сработать лишь в случае, если художник «всю жизнь» творит «одно только творение; чтобы прошлое никогда не переставало быть единым настоящим, переживаемым бесконечно»[245]. Иначе художник может обнаружить, что чувствует отчуждение по отношению к тем собственным произведениям, которые предшествовали его новейшей работе.Свои разрозненные, фрагментарные записи Гинзбург называет словом «разговор» – существительным в форме единственного числа (обычно «разговор о жизни»). Но ее представление о письме как об остановке времени подразумевает, видимо, не какое-то отдельное произведение, а сам акт написания чего-то (независимо от того, какое отношение этот акт написания имеет к автобиографическому «себе» – прямое, косвенное или полукосвенное)[246]
. Гинзбург (впервые эта мысль возникает уже в ее юношеских дневниках) пишет, что стремится жить как можно более осознанно, а также выражает опасения, что все, что не удалось выразить в слове, поблекнет и отомрет[247]. В возрасте двадцати семи лет Гинзбург утверждает: «Все, не выраженное в слове [вслух или про себя], не имеет для меня реальности, вернее, я не имею для него органов восприятия»[248]. А ниже дает писателю определение «человек, который, если не пишет, не можетРазумеется, это не означает, что Гинзбург никогда не посещало беспокойство: в нескольких местах она сообщает, что боится собственного равнодушия и «остановки желаний», в том числе «остановки» желания писать[252]
. Однако желание возвращалось всегда, иногда с удвоенной силой, как во время Ленинградской блокады – самого плодотворного периода в творчестве Гинзбург. По-видимому, во многих случаях письмо становилось способом преодолеть чувство бессилия, вырабатывая осознанное отношение к общественному злу и к смерти. Пусть человек или «подопечный» не в силах контролировать то, как его станет использовать «Левиафан» (введенный Гоббсом термин, которым Гинзбург в блокадных записях обозначает государство), но он может решить, как станет к этому относиться[253]. Борясь за выживание в условиях блокады, Гинзбург пишет: «Отношение – это броня»[254].