Хлебнув из фляжки, мы отошли душой у памятника Оскару Уайльду. Огромный куб, а в вырезе его – большой летящий ангел, а у ангела – хуёк, который посетители кладбища непрерывно отбивают – на память. Администрация даже табличку там повесила: пожалуйста, не надо портить художественный образ. Но туристы эту вежливую просьбу не читают: хуёк отбивают и отламывают, как и прежде, только успевай приделывать несчастный отросток. А на самом кубе – сотни надписей на десятке языков, и голову даю на отсечение – любовного характера. Слышали, очевидно, о нетрадиционной сексуальной ориентации великого покойника.
А двое россиян – уж те не слышали точно, ибо трогательно написали: «Оля + Митя». После мы положили наши иудейские камешки на могилу Модильяни, мельком глянули на бронзового Бальзака и оказались у огромной стелы, где я застрял и долго отойти не мог.
Здесь покоился Огюст Маке, мой коллега некоторым образом, поскольку был литературным негром и писал романы, оставаясь безымянным и безвестным. Названия книг, на соавторство которых он в какой-то степени претендовал, были (по его предсмертной просьбе) выбиты на мраморе: «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетера», «Королева Марго» и несколько других, столь же известных. Да-да, он был соавтором самого Александра Дюма. Несомненно, что по написанным им текстам великий Дюма проходил рукою мастера, но в исторических источниках копался, безусловно, его подмастерье. А что касается сюжетов, композиций и героев – дело темное, но соучастие Маке было весьма значительно. Дюма постоянно недоплачивал бедняге гонорар, все время торопил (романы ведь сперва печатались в газете, и Маке не мог остановиться ни на минуту), уклончиво отвергал все просьбы об указании соавторства, но тот боготворил патрона и много-много лет терпел такое положение, надеялся на лучшее и продолжал сочинять.
О, как я помнил это ощущение, когда выходит твоя книга, только ты уже к ней не имеешь никакого отношения! А тут великие произведения творились. Но кто теперь хотя бы слышал об Огюсте Маке?
Дождь припустил с такой кошмарной силой, что мы бросились бежать, ища спасения в забегаловке у входа на Пер-Лашез. Бутерброды с сыром и ветчиной подавались там в горячем виде, да и пиво было отменное. Мы сюда еще не раз приедем, утешал я самого себя, искоса поглядывая на Тату, которая кладбищ не любит и просто совершала подвиг соучастия, как и положено жене.
Я начал с этой мало выдающейся поездки ради нагло свойской фразы о Париже, ибо тридцать лет назад она бы меня очень рассмешила.
Немного времени спустя я снова целый месяц был в России. По гастрольному маршруту оказалось много поездов. Всегдашний житель города, я с безразличием смотрел на мелькавшие за окнами деревни, где уже десятки лет все жили огородом и надеждами. Мне становилось интересно в городах.
И каждый раз мне было заново забавно убедиться в правоте давно уже возникшей мысли (наблюдения, скорее): красота любого сегодняшнего российского города – прямо связана с количеством домов и зданий, уцелевших от разгула советской власти. И никакой архитектурной дерзости не сравниться с выжившей столетней красотой. Давно себе за правило я взял: на поезде передвигаясь, при подъезде к городу любому я минут за десять до вокзала – ни секунды не смотрю в окно. Поскольку там всегда простирается угрюмый пейзаж промзон, отъявленно враждебный всякой жизни. Я не о заводах говорю, а о несчетных свалках всякого железа, механизмов, стройматериалов и всего, что было искалечено и брошено за долгие года лихого наплевательства на то, что не годится в данную минуту.
Еще повсюду восстанавливались церкви, и сентиментальный перезвон колоколов упрямо походил на панихиду по усопшей наглухо душевности российской. Потому что в воздухе сегодняшней бурлящей жизни – два мотива нескрываемо витают: выжить (среди большей части населения) и быстрей разбогатеть, при этом уцелев (у несравненно меньшей, но заметной части). Оба этих яростных мотива всякую душевность исключают – наотрез и начисто.
И радость я испытывал везде. Все города почти что на глазах переставали быть провинцией. В них появлялся (точнее, оживал, возобновлялся) свой неповторимый облик, нехотя выветривался дух советского промышленного захолустья. Повсюду яростно кипела жизнь, которая уже вот-вот, казалось фраеру заезжему, – нормальной станет и благополучной.
В Хабаровске я был встречен местным раввином, чтобы выступить перед еврейской общиной города. А по дороге этот симпатичный молодой рабби, чтоб хоть как-то завязать беседу с чужеродным пришлым фраером, спросил меня:
– О вас, наверно, много пишут? И уже давно, наверно?
И впрямь как давно, подумал я сентиментально и блаженно.