– Не бойся, – это я, Фрол, за тобой Степаном послан. Иди за мной с оглядкой, с остереженьем.
Всю дорогу болью неведомого билось сердце Алёны:
– Что будет…
В черную шаль с дрожью куталась.
– Что скажет…
Ноги подкашивались. Слезы жгли.
А когда вошла в горницу к Степану, взглянула на мужа круглыми голубыми глазами, – на порог опустилась, в глазах потемнело, будто под землю ушла, зарыдала, смолкла, белое лицо черной шалью закрыла…
Глубинно молчал Степан.
И это молчание рассказало им, как река жизни разделила их на два берега: на одном берегу – мир, покой и семья, а на другом – мятеж, бури и дело голытьбы. И видно, не сойдутся эти берега, покуда течет река, покуда не высохла.
Степан тихо смотрел на Алёну:
– Не тужи, не горюй, Алёна, не суди меня строго.
Я сам себя осудил. Вырвал из груди то самое сердце, что любовью называется, что к тебе крепким узлом было привязано. Вырвал, чтобы не знать себя человеком ветхим, человеком, любящим одного человека. Ой, надо до капли единой отдать всего себя с головой делу ратному, да так отдать, чтобы до кровинки последней в казну сермяжную было положено. Вот долю такую клятвенную принял на себя. И ты, Алёна, не суди, не ропщи, а смирись: отрешился я от тебя, от жены своей…
– Ой, беда, ой, что говоришь, ой, беда, – стонала Алёна, – да слыхано ли горе такое мученское. Таким ли ждала тебя домой.
– И дома нет у меня. Дом мой там, где победы наши живут.
– Али мало побед тебе, что таким злым, чужедальним воротился.
– Побед наших мало. Ужо весной на Москву за царской головой пойдем, по всей земле русской распластаемся – тогда успокоимся. А воротился я зимовать на Дон, и не со злом воротился, а с добром по разуму своему.
– Ой ли, добро это, ежели от жены отрешился, детей малых забыл, дом бросил.
– Детям малым судьба крылья орлиные даст, – вырастут сами: а ребят не забыл я. Видеть хочу их, детенышей моих, говорить с ними, чуять близко хочу, согреть и обласкать хочу, и около них сам согреться желаю. И ты, Алёна, приведи ребяток на место тайное, где укажем тебе, – там и свидимся. А ко мне нельзя – неровен час – соглядатаи царские уследят: беда вам потом будет, ежели случится что недоброе.
– Да кого боишься ты?
– Врагов много тут. Знаем. Царское правительство дюже наслало сюда, под Черкасск, скрытой опричины. Корнило Яковлев про то лучше нас знает и стережет нас, как добычу знатную, да только руки у врагов коротки, – не такие лбы мы расшибали.
– Дядя Корнило не выдаст – зря ты злодеем его почитаешь.
– Молчи, Алёна, не заступайся за Корнилку Яковлева. Никогда с Дону выдачи не было – это правда, а только не лежит у меня сердце к атаману Яковлеву, – уж больно он хитер да жаден и высокой чести добивается. Казаки не любят его и к весне сменят. Мы своего атамана поставим. А этот предать может.
– Ой, ой, какие наветы наговариваешь. Да что стало с тобой, Степан? Он ли, дядя родной, Корнило наш, не заботился, не печалился о нас без тебя, он ли не хвалился победами вашими, он ли не гордился славушкой твоей, он ли не радовался приезду твоему. А ты поносишь его врагом, злодеем величаешь. Ой, чтой-то ты чураться добрых людей стал. Али за то простить ему не можешь, что про княжну персидскую Корнило поведал всю правду, да об этом и без него все знают. Все осудили тебя за княжну. Только один Корнило утешал меня да просил этот грех простить тебе. И простила я, и злобы не таю.
– А что поминать лихом княжну персидскую, когда в Волге утопил я ее, любовь свою, да заодно и от тебя отрешился, чтобы не знать, не ведать в себе ветхого человека, сердцем в любви болеющего. Не для себя и не легко отрешился от любви, что жила во мне пленом сладостным и дороги-пути мои путала, а раз отрешился – так и быть тому. И ты, Алёна, уразумей и прости это. Я не враг, а верный друг тебе, и верным останусь. Ребяткам скажи, что скоро, мол, свидимся, что батько, мол, гостинцы принесет, пряников камышинских, сластей саратовских. А Корнилке Яковлеву не верю, и ты его остерегайся.
С поникшей головой, с душой, запертой на замок молчания, с сокрушенным сердцем вышла Алёна от Степана.
Фрол провожал.
Черные люди следили, черные люди стерегли добычу.
В душу змеей вполз
Корнило Яковлев тенью у ворот стоял.
Сторожил Алёну.
Как всегда, крепко сторожил, цепких глаз не спускал, острое ухо держал лезвием, на густой ус каждое слово наматывал, вздыхал часто и приговаривал:
– Господи, благослови. Господи, благослови.
А часто, беспокойно вздыхал оттого, что готовился знатным вельможей стать – почести благие получить: награду щедрую, золотую, да милость царскую.
Давным-давно неотступно сторожит Корнило Яковлев, следит за Алёной, ласково, по-родственному заботится.
Знает, верит, что даром заботы не пропадут. Правда, было бы легче, короче, проще, если бы Степан Тимофеевич в своей хате жил, а то взбрело ему в голову в Кагальнике огородиться, пушки да дозорных поставить – туда и подступу нет.
Но все равно: еще задолго до прибытия на Дон вольницы Корнило Яковлев вызвался изловить вора-разбойника Стеньку Разина и выдать знатного атамана голытьбы правительству московскому.