Сиротство, скудность, нужда жили здесь прочно. Однако не сразу разглядывались эти безрадостные жильцы, они хоронились за опрятностью, за чисто вымытыми, выскобленными досками пола, двери, столешницы; за красиво расшитым красными и черными цветами старинным рушником под дешевыми, одесского литографического изделия образами в фольговых завитушках; за размалеванной петухами и маками огромной, в пол-избы, печью; за черепяными махотками с зеленью лекарственного столетника и душистой «розовой травки», расставленными на подоконниках двух крохотных окошек.
Но главное, что делало комнатку нарядной и необыкновенной, были картинки. Нет, не те, в золоченых рамках из филинского дома, за какие так тревожился учитель Понамарев, – иные. Те, филинские, огромные, кричащей пестрой мазней подделываясь под красоту мира, на самом деле мир этот закрывали, застили своими многоаршинными холстами и завитушками пудовых багетов; эти же, маленькие, необрамленные, сами по себе были как бы окнами в прекрасный, полный света и воздуха мир. Наивными, чистыми, даже младенческими, может быть, глазами виделось изображенное: первый снег, сорока на плетне, лесная омутинка – черная вода и на ней опавшие листья. Крылечко и мальвы. Егорьевна, вся в морщинках, лукавая, сказочная. Наконец, тентиль-вентиль, сам милиционер Тюфейкин в милицейском картузике-снегире с ослепительно алым верхом, особенно, прямо-таки нестерпимо-алым на фоне серенького, похоже осеннего, неба…
Все это было нарисовано точно, написано широко и смело, и все это жило, дышало, светилось и даже рождало какие-то неясные музыкальные намеки: песня на вечерней заре, печальный голос жалейки, могучие вздохи органа (облака над озером)…
«Так ведь это же, черт возьми, гениально! Но это, скорей всего, сон… – Денис Денисыч вспомнил зеленый выгон у церкви, ласковый шум ясеня над головой. – Да, конечно, я задремал на бревнышке и вот вижу сон… Он сейчас кончится, и снова будет выгон, церковная ограда, монотонный шум дерева и ветра…»
Однако не шелест листвы и не ветер услышал Денис Денисыч, а певучий говор Тюфейкина.
– Жаль, жаль, что Павлюшки-то нету, – ласково пел милиционер, – ишь ты ведь какая история… Вот из губернии товарищ приехал насчет картин, какие с барского двора порастаскали. Человек, значит, ученый, сведущий по живописной части. И вот, понимаешь, собрался было ко двору обратно ехать, а я говорю – куда ж, дискать, на ночь-то глядя? Да еще и такая мыслишка была: нехай, дискать, поглядит на Павлиново рукоделье, чего, может, присоветует, – учиться малому ай как… Ну, что скажешь, товарищ Легеня? Востер ведь малец, верно? Глянь, как меня-то изобразил, – потеха!
– Но кто же все это написал? – спросил изумленный, совершенно сбитый с толку Денис Денисыч.
– Кто-кто… да Павлин же! Я ж тебе толкую… Мальчонка, внучок, стал быть, Егорьевной этой самой, старушки нашей расчудесной…
– Павлюша, сударь, все Павлюша, – пригорюнилась, вздохнула Егорьевна. – То и знай все малюет, все малюет… А чтобы там по хозяйству чего, хошь бы взять приступочек на крыльце ай плетенюшку поправить – и-и, сударь, никак не может, вовсе неудалый он у меня, одно слово – ветютень…
– Э-эх, Егорьевна, милушка, как рассуждаешь! – сокрушенно и немного презрительно сказал Тюфеикин. – Темный ты все же человек. Ветютень! Да он, Павлюха-то, может, великим спецом станет по этому, стал быть, делу… Нонче, бабка, не при старом режиме, – пожалуйста, дорога никому не закрыта… Ну, ладно, – поглядел на огромные свои часы и встал решительно, – разбалакался я тут с вами, тентиль-вентиль, пошел, стал быть… Так ты, товарищ Легеня, прикинь насчет малого-то, может, и верно чего присоветуешь…
И уже с порога сказал:
– Будешь с ним гутарить, так шуми подюжей – глуховат, стал быть, маленько. А то, еще лучше, сядь поближе да на ухо этак тихонечко… На ухо ежели, так он и шепотом услышит.
«Откуда такая смелость, такая техника? – удивлялся Денис Денисыч, разглядывая Павлиновы картинки. – Мальчику, говорят, семнадцати нет, ничего не видел, все – сам. Ведь вот взять хоть этот портрет… Цорн! Настоящий Цорн! Какой широкий, смелый мазок, какие горячие краски… Подробнейше, ювелирно выписанные морщиночки, ротик гузочкой… синеватые вены грубых, корявых рук, – как тонко и точно, но без натуралистического рабства, и вдруг – кофта, юбка, платок, все – шлеп, шлеп! Мастихином, что ли? Да какой мастихин, откуда… Ножом, верно, шлепал или стамеской… А тут – извольте – просто-напросто пальцем мазнул… Какая техническая изощренность! Что это? Чудо века? Фантастично! Невероятно!»
Глядел Денис Денисыч, не мог наглядеться, про все забыл: и что сутки скоро, как поел в последний раз, и что такая ужасная была ночь, и что зря только проездил в этот чертов Камлык.
Нет, не зря, не зря! Открыть такое диво не каждому, черт возьми, доведется!
Бабушка Егорьевна около печки хлопотала, зажгла на загнетке щепочки, чугунок пристроила. И все сокрушалась: куда ж это Павлюшка запропастился, как ушел с утра, так и до се нету…