Равновесие Ведерников поймал, только когда сумел выполнить сильный толчок цепкой карбоновой лыжей, к которой доска льнула теперь в точности там, где проходила красная черта. В техническом смысле Ведерников, да, прыгнул, хотя из зависания, едва пощекотавшего диафрагму, его оборвало вниз, будто переспевшую грушу. Девчонки-кузнечики зааплодировали, к ним присоединилась могучая, с ногами, как розовые столбы, метательница молота, а тренер, взволнованно фыркая, впервые побежал замерять результат. 4.35: не смешно. В воздухе Ведерников ничего не успел. Но странное дело: он почувствовал, будто ему снова семнадцать-восемнадцать. Когда он вышел из дверей спорткомплекса, из вращавшегося с натугой, заставлявшего семенить стеклянного цилиндра, он увидал перед собой крупную, золотом и радугой сверкавшую капель и темную линию пробуравленного до асфальта, ноздреватого снега, точно капель была кипятком. Синие тени деревьев на рыхлых сугробах казались сделанными из джинсовой ткани. От пьяного, тревожного воздуха, от гуляющего туда-сюда, словно тоже готового капнуть блеска трамвайных проводов захватывало дух.
Ведерников снова сделался упорен, каким был когда-то. Тренер орал, гулко колотил в квадратные ладоши, елозил около прыжковой ямы, опираясь на кулаки, будто орангутанг, одетый в тренировочный костюм. 4.50; 4.78; 4.64; 5.02; 5.15. В один прекрасный момент, вынося карбоновые лыжи вперед для приземления, Ведерников ощутил перед собой невидимую стену, которая прежде держалась на восьмиметровой отметке. За все прошедшие годы стена как бы несколько осела и завалилась, упругость ее местами обмякла, ограждаемая ею личная бесконечность была теперь изъедена простым пространством, как вот дерево бывает изъедено ходами точильщиков. «Ну, здравствуй», — мысленно сказал Ведерников заброшенному сооружению, до которого оставалось достижимых метра полтора. Ему показалось, что сооружение ответило, дрогнуло, попыталось придвинуться ближе. «Ладно, теперь — кто кого», — подумал Ведерников, чувствуя, как энергетический ком в животе все-таки пытается ожить, расправиться, вспомнить.
5.24; 5.48; 5.60; 5.77. «А я таки заявлю тебя, через полгодика примерно, — произнес тренер мечтательно после того, как Ведерников довытянулся, на последнем махе занырнув в невесомость, почти до шести метров. — Прогресс такой, что я не ожидал. Только смотри, подарочек, контракт у нас с тобой будет суровый. Я попусту с тобой валандаться не стану, ученый уже. Вильнешь к другому тренеру, хоть вот к дяде Сане своему, — по судам затаскаю, жизни рад не будешь». Ведерников и не собирался никуда вилять, он был готов расцеловать насупленного тренера в обе небритые толстые щеки. Ведерников был счастлив — хотя умом отлично понимал, что никаких состязаний не будет, а будет КПЗ, суд и приговор.
XIV
«Олег, я тебе пишу в седьмой раз, ты не ответил ни на одно мое письмо. Я тебя чем-то обидела? Меня скоро выписывают. Скоро увидимся. Я бы хотела понять, что с тобой происходит. Я на тебя совсем не обижаюсь, только волнуюсь за тебя. Валерка должен в марте перевести тебе аванс за фильм. Я часто вспоминаю наш парк, наши прогулки. Сообщи, пожалуйста, как твои дела».
Ведерников действительно не отвечал Кире. Можно ли сообщить что-то о себе своему прошлому? Наверное, стоило набарабанить пару строк, отговориться напряженными тренировками, усталостью, ночными болями в культях. Но Ведерников не хотел и этого. Он больше не ждал Киру, он ждал Женечку.
Когда, наконец, в прихожей раздался тройной, с придыханием, Женечкин звонок и заговорил его обстоятельный бас, Ведерников разволновался, будто влюбленный, заслышавший предмет своей невысказанной страсти. Перед глазами все плясало, кровь бухала, будто штормящее море. Между тем комод с пистолетом был далеко, в спальне. «Вот и я, уф! — объявил Женечка, явившись на пороге. — Дядя Олег, вы в порядке?» Конечно, Ведерников в порядке не был, пистолета не приготовил, и оттого ему казалось, будто негодяйчик застал его в комнате голым. «Проходи, — буркнул он, плотнее запахиваясь в домашнюю растянутую кофту, которая, подобно другой домашней одежде, от изношенности из мужской превратилась в женскую. — Долго же ты странствовал. Садись, рассказывай».