Остальные по-прежнему молчат. Надо подумать и о них тоже. Священник приближается к их немой кучке и на минуту отворачивается от подростка, который прислоняется к брезентовому чехлу, и тот слегка поддается, открыв щель между бортом грузовика и брезентом. При желании в нее можно протиснуться и спрыгнуть с машины. Священник сидит спиной к нему, солдаты впереди зорко вглядываются в дорогу, чтобы не заплутаться в предутреннем сумраке. Мальчик, не раздумывая, приподнимает брезент, проскальзывает в щель, спрыгивает вниз. Еле слышный звук падения, дальше тишина. Беглец оказался в поле, где вспаханная земля приглушает звук. Но хлопанье брезента и резкий, влажный утренний холодок, ворвавшийся в кузов, заставляет обернуться и священника, и приговоренных. С минуту священник оглядывает людей. Один короткий миг, в течение которого слуга Божий должен решить, с кем он-с палачами или мучениками. Но он не раздумывает, он уже заколотил в заднюю стенку кабины. Тревога поднята. Два солдата врываются в кузов и берут пленников на мушку. Двое других спрыгивают наземь и бегут через поле. Шум преследования, сдавленные крики, выстрел, тишина, потом приближающиеся голоса и, наконец, глухой топот. Мальчик пойман. Пуля пролетела мимо, но он остановился сам, внезапно обессилев, испугавшись этого ватного, непроницаемого тумана. Он не может идти сам, солдаты волокут его. Они не били беглеца, ну разве что слегка. Главное ведь впереди. Мальчик не глядит ни на священника, ни на остальных. Священник садится в кабину рядом с шофером. Занимается рассвет.
А. Камю не дает подробных комментариев. Он лишь замечает, что немцы даже Бога, мобилизовав его на войну, заставили служить убийству.
Немецкий священник, в чем у меня нет сомнений, есть неотъемлемая составная часть единого безумного порыва слепой ненависти ко всему живому, что дает основание рассматривать германскую армию и как гигантскую банду убийц. Священник почти не колеблется и не раздумывает: впитанная многими предками привычка к точности и верности долгу немедленно диктует определенные действия — мальчик должен быть убит, потому что он должен быть убит, и для сомнений нет места. Виновен ли он в чем-нибудь или нет, не имеет ровно никакого значения, а мысль о сострадании даже не приходит в голову. Священник не просто одобряет убийство, но и активно служит ему, вступая в непреодолимое противоречие с сутью христианского учения. Он уже не священник, он уже сам снял с себя этот сан, став одним из тех, кто приводит в исполнение смертный приговор, короче говоря, соучастником этого преступления.
Я все это говорю относительно священника и мальчика, не имея в виду остальных несчастных, которых тоже должны были расстрелять. Как и мальчика, он и их пытается подготовить к встрече с Богом, но здесь не все так просто, как может показаться. Анализ даже весьма краткого диалога, священника и мальчика показывает, что духовник совершенно не пытается вникнуть в то, что происходит, и лишь чувствует себя обязанным подготовить приговоренных к смерти. Создается впечатление, что свои обязанности в связи с расстрелом он выполняет столь же четко и автоматически, как и те, которые могли бы быть обусловлены венчанием или крещением ребенка. Не знаю, смогли ли нацисты мобилизовать Бога на войну, но некоторых его служителей они сделали соучастниками убийств — и это при том, что нацистская верхушка яростно боролась с религией и церковью.
Немецкий служитель Бога лишь один из многих тысяч служак, убежденных в том, что, выполняя преступный приказ, он не несет никакой ответственности за последствия и вся вина (если вопрос о вине вообще приходит в голову) на тех, кто отдал, такой приказ. Впрочем, соответствующие размышления вряд ли всегда имеют место, скорее наоборот, поскольку соответствующее воспитание, дисциплина и многократная тренировка автоматически приводят к требуемому действию. Если же размышления появляются, то это может свидетельствовать о первых шагах совести.
Функции убийства неоднозначны. Так, несмотря на всю его порицаемость, оно иногда, как может показаться, способно приводить к общественно полезным результатам. Так, с древнейших времен с помощью убийства освобождались от тирана. Исступленные русские террористы второй половины XIX века, большинство из которых были казнены либо окончили свою жизнь на каторге или в сумасшедшем доме, все-таки что-то сделали для освобождения крестьян и социального прогресса в целом. Эти террористы-идеалисты верили в очистительную силу страдания и окупаемость жертвоприношений — самого себя и своих жертв. Однако сами того не желая, они запустили в действие гигантскую машину уничтожения и убийства, которая потрясла страну в XX столетии. Большевики начали отсчет своей истории тогда, когда Писарев поставил перед собой вопрос: "Можно ли убить собственную мать?" и ответил на него: "Почему бы и нет, если я этого хочу и это мне полезно". Убийство начинается не с ответа на этот вопрос, а уже с самой его постановки.