ны и всегда бывают исполнены. И это совершенно справедливо с точки зрения администратора, никогда не имеющего непосредственного отношения к народу. Чего бы ни желал народ, правитель всегда может не дать этому желанию выражения в административном порядке (хотя, само собой разумеется, желание это, ежели оно есть потребность, найдет всегда обход административному неразрешению и найдет себе удовлетворение в действительности) и всё, что ни прикажет правитель, всё будет исполнено в административном порядке[1772]
(т. е. одно звено передаст, очищая себя в ответственности неисполнения, приказание другому, другое — третьему звену администрации и т. д. до последнего, которое по свойству своему, сливаясь с народом, обойдет приказание, ежели оно не согласно с потребностями народа). По общему всем людям свойству[1773] считать себя каждому центром всего мироздания, каждый администратор, кроме того, постоянно уклоняется от того непосредственного сближения с массами, которое бы могло показать ему несостоятельность его власти, и привыкает к деятельности той условной иерархии, в которой одно звено отражается на другое, передавая друг другу силу, но не передавая ее главному предмету усилий.Графу Растопчину во время его управления Москвою казалось, что он держал ее вот как! Он сжимал кулак. «Она мысли мои понимала». Ему казалось, что, когда он велел[1774]
вывезти всех французов и раздать всем оружие и вывезти присутственные места и деньги, что он это действительно сделал. В сущности же те, которым он приказал это, исполнили приказание только в том смысле, что их нельзя было упрекнуть в неисполнении, а французы, именно те, которых он хотел выслать, остались, присутственные места и деньги остались, и на оружие нашлись купцы, и оружие осталось французам.1-го сентября Растопчин с недоумением почувствовал, что большой корабль Москвы заколыхался сам собой и что шест, которым он думал двигать его, не достает до него, что он остается один, и, вместо источника силы и руководителя событий, он остается один и беспомощен. Еще прежде, после Бородинского сражения, приезжавшие генералы говорили Растопчину, что Москву защищать нельзя, но граф Растопчин так был увлечен своей деятельностью руководителя, что он не оценил этого известия. 1-го сентября на Поклонной горе Растопчин видел, что все генералы убеждены в необходимости оставления Москвы, но всё еще не понимал значения этого события. Он воображал в себе олицетворение всей силы огромной столицы, обещал выйти против врага. Но, вернувшись в этот вечер в Москву, увидав разбитые кабаки и услыхав, что этого нельзя остановить, он почувствовал, как почва уходила из-под его ног. В эту ночь Кутузов положительно уведомил его, что Москву оставляют. Всё, что делалось в это время в Москве, еще сильнее, чем письмо[1775]
Кутузова, убеждало Растопчина, что Москву оставляют и уже отчасти оставили, не спрашивая его и даже не заботясь о нем. Некоторые из чиновников уехали, другие уезжали и увозились, для приличия спрашивая главнокомандующего, третьи, очевидно, приготавливались встретить неприятеля. Народ бушевал по улицам. Запасы хлеба грабили и предлагали жечь. Увезти всего не было возможности, и каждый по своей части распоряжался, как он знал. Некоторые только для сложения с себя ответственности и приходили за приказаниями к графу.«Я-то? Я-то что? — спрашивал себя граф. — Мне что делать? Я — ничто теперь. Я — пешка». И в горе этого перехода от власти и величия к ничтожеству граф Растопчин искал виновников этого положения. «Ежели бы все делали свое дело, как я, этого бы не было». Он чувствовал себя оскорбленным.
№ 219
(рук. № 95. T. III, ч. 3, гл. XXVI).[1776]<Передовой отряд уж занял Кремль, но задние всё еще продолжали двигаться по Арбату.
Долохов в сибирке стоял, прислонившись к углу церкви Николы Явленного, и[1778] смотрел на проходившую пехоту.[1779] Французский офицер,[1780] проходя подле него, взглянул ему в лицо. И, вероятно, выражение злобы, бывшее на этом лице, поразило офицера: он приостановился и посмотрел, прошел несколько шагов и опять посмотрел.— Une vrai figure de cosaque,[1781]
— сказал он[1782] солдату, шедшему подле. Солдат поглядел и остановился.— Dites donc, — сказал он, махая к себе рукой Долохова, — Kremlin ici?[1783]
Долохов усмехнулся и, повернувшись,[1784]
пошел по переулку.Лицо его приняло еще более злобное выражение, как только он перестал быть видим французами.[1785]
Недалеко в переулке был дом его матери. Он вошел в калитку и кликнул Артема.[1786]
— Ну, смотри ж, как смеркнется, — сказал он вышедшему к нему мужику.[1787]
— Слушаю.
— И, коли войдут, пускай.
— Слушаю.
— А старуха не выехала?
— Никак нет-с. Спрашивали, можно ли прачешную перевесть к нам.
— Дура, — сказал Долохов и, выйдя из калитки, подошел к воротам соседнего небольшого домика.>
* № 220
(рук. № 95. T. III, ч. 3, гл. XXVII).[1788]