401
402
403
Толстой пользовался для своей записи звуков чеченского языка обычными знаками русского алфавита, оттеняя только кое-где некоторые фонетические особенности с помощью диакритических знаков — горизонтальной черты над строкой для обозначения звука, не передаваемого вполне точно русским знаком, и знака «′» для обозначения долготы гласной для двугласной. Но конечно в своей записи, как в единичной попытке, Толстой не мог проводить какой-либо строго-последовательной транскрипции; не мог он использовать также и каких-либо лингвистических трудов по чеченскому языку, так как первая работа в этой области (П. К. Услара) появилась лишь десять лет спустя после его записи. Деление чеченского текста на слова также не везде правильно. Эти особенности записи Толстого заставляют проделать над текстом работу не столько прочтения, сколько реконструкции чеченского прототипа, материалом для которой служат одновременно и перевод и чеченский текст оригинала. Эта работа дает возможность с несомненностью установить, что мы имеем здесь зафиксированную Толстым подлинную устную передачу природного чеченца. Самая внешность текстов, обилие зачеркнутых мест, вставок и поправок в корне противоречит предположению, чтобы эти тексты могли быть переписаны Толстым с готовой рукописи.
Русский перевод Толстого восходит также к переводу самого исполнителя-чеченца, хотя некоторые исправления указывают на работу записывателя в сторону придания переводу большей литературности.
В заглавии песен стоят имена чеченцев Садо (см. прим. 397) и Балты (см. прим. 401), известных из дневника и переписки Толстого. Что касается выражений «песня Садо», «песня Балты», то они могут указывать здесь не только на лицо, от которого записана песня, но и на стремление — замеченное также и у ингушей и не всегда достаточно обоснованное — подчеркнуть принадлежность песни определенному лицу.
Намечаемый таким образом живой источник чеченских записей Толстого увеличивает и без того их значительную научную ценность, как первого по времени письменного памятника чеченского языка в ряду немногих других, по которым мы можем судить о диалектах и об истории этого языка за истекшее столетие. Бри этом надо отметить удивительную в тогдашних условиях точность записи и передачи непосредственного акустического впечатления чеченской речи, поскольку это мог сделать русский, пользуясь знаками русского алфавита.
Обе песни носят явно выраженный характер свадебной символической поэтики. Первая в образах, знакомых из русских песен, символизирует неизбежность брака с «суженым». Что касается термина qahbã, переданного у Толстого простонародным выражением, означающим «распутницу», то здесь следует видеть едва ли не результат безграмотного перевода чеченца, вложившего в этот русский термин несвойственное ему содержание. Qahbã обозначает собственно женщину, нарушающую общеобязательный адат, как норму обычного права, а не только как правило общежития, так сказать эманципированную, эксцентричную в дурном смысле, с точки зрения горца, женщину. Этот именно смысл подсказывается контекстом песни: женщина подвергается общественному порицанию уже за одно то, что она, покончив самоубийством, нарушила адат, или даже только за то, что ушла из дому одна в поле.