Люба тоже вернулась с работы и стирала в кухне белье. Когда хлопнула дверь, она обернулась и увидела, как из кармана пальто Степана Егорыча торчит колпачок бутылки.
— Опять ты за свое, Степан, — укоризненно проговорила она и покачала головой.
— «Опять», «опять»… — пробурчал Степан Егорыч и опустил голову. — Мне больше делать нечего, моя песенка спета…
Он секунду постоял у входа в кухню, смотрел, как Люба стирает, потом спросил просто так, для разговора:
— А Витька где?
— На тренировке, где ж еще! Боксу своему обучается! Как бродяга, весь в синяках ходит! Кончал бы ты это дело, Степан! Нашел бы женщину, зажил бы по-хорошему… Ты еще вон какой статный, еще детей нарожать можешь… — И она весело рассмеялась.
— Твои слова да в уши господу, — ответил Степан Егорыч и проковылял к себе в комнату.
Он разделся, повесил пальто на гвоздик, вбитый в дверную притолоку, поставил на стол бутылку, сел и надолго окаменел, согнув плечи, упершись кулаками в колени. Тяжелыми глазами оглядывал он свою каморку, где и мебели-то никакой не было. Зачахшая герань стояла на подоконнике, две недели не поливал. На диване лежали скомканные карты Воениздата, исчерченные стрелами.
— И доколе, а? — сам себя вслух спросил Степан Егорыч и провел ладонью по лицу, будто умывался. — Доколе эта бодяга продолжаться будет, Степан, а?
Он глубоко вздохнул, поднялся, забрал бутылку водки и вышел на кухню.
Люба стояла к нему спиной и не видела, как он открыл эту бутылку вылил ее в раковину, потом поставил пустую у мусорного ведра. Закурил и, прислонившись плечом к дверному косяку, стал смотреть на Любу. И хоть стоять было неловко и тяжело, Степан Егорыч не садился.
Люба взглянула на него и вдруг улыбнулась. Она выжимала выполосканную рубаху, и улыбка получилась усталой, напряженной.
— Чего стоишь, детинушка?
— Да вот думаю…
— Про что?
— Про всякое… За что мне две Славы дали?
— Тебе, что ли, одному дали?
— Да я про себя, не про других… Может, и вправду никчемный человек?
Люба коротко рассмеялась. На лбу выступили бисеринки пота.
— Давай помогу, — вдруг охрипшим голосом сказал Степан Егорыч.
— Ладно уж! — весело ответила Люба.
Он выжимал рубаху над корытом с такой силой, что затрещала материя.
— Порвешь, леший здоровый! — засмеялась Люба и потянула рубаху к себе.
Степан Егорыч и сам толком не понимал, как это у него получилось. Он вдруг обнял Любу своими длинными руками, и из самой глубины души, из самого потаенного уголка ее, помимо его воли вырвалось тягостное и надрывное:
— Э-эх, Люба-а… Люблю я тебя…
И до того это было неожиданно и нелепо, посреди кухни, в горячем чаду кипевшего на плите белья, что Люба засмеялась и даже не стала вырываться из объятий, только повернула к нему засиявшее смехом лицо:
— Кости поломаешь… пусти… лапы, как железные…
Но когда она заглянула в его потемневшие, исстрадавшиеся глаза, когда увидела, как вздулись желваки на скулах, то вдруг поняла, что это не шутки, что это до горя, до беды всерьез.
— Пусти, Степан Егорыч, — шепотом попросила она.
Он поцеловал ее в шею, в щеку.
— Я пить брошу, Любушка… — с бульканьем в горле выговорил он. — Я без тебя, как пес подзаборный… Все годы эти об тебе только и думал.
— О-ох, — со стоном выдохнула Люба, и в глазах блеснули слезы. — Зачем ты-ы, Степан Егорыч?! Я тоже об тебе думала, да проку что ж, Степа? Не переделаешь ничего… Э-эх, Степан Егорыч, Степан Егорыч, что ж раньше-то молчал…
Дочка музыканта Василия Николаевича Элеонора готовила в комнате уроки. Ей захотелось пить, она взяла из буфета чашку, и пошла на кухню, и остановилась на пороге точно вкопанная, и в глазах загорелось детское, звериное любопытство. Ей было уже одиннадцать, и она понимала достаточно.
На кухне, у корыта с грудой белья, обнимались и целовались тетя Люба и дядя Степан Егорыч. И тетя Люба почему-то всхлипывала, и горестно вздыхала, и гладила Степана Егорыча по голове и плечам. Разве, когда целуются, плачут?
И тут открылась парадная дверь, тихо захлопнулась, и из коридора на кухню вошел Витька. Он остановился и захлопал ресницами.
Степан Егорыч и мать отпрянули друг от друга и были похожи на провинившихся детей, которых застали за постыдным занятием.
— Вот, Витюха… — Степан Егорыч криво усмехнулся, зачем-то пожал плечами, повторил: — Вот, брат… извини…
А Витькина мать Люба всхлипнула громче и закрыла лицо руками.
Витька вдруг сделался точно пьяный.
— A-а! — закричал он и влепил девочке Элеоноре оглушительную затрещину.
Та закричала в голос, ринулась по коридору к своей комнате. А Витька кинулся на Степана Егорыча.
— A-а, гад одноногий! Ты что делаешь, а?!
Он ударился всем телом в грудь Степану Егорычу, и тот не устоял, потому что одна нога была деревянная, повалился на пол, задев корыто. Витька схватил его за гимнастерку, тряс изо всех сил, а Степан Егорыч даже не сопротивлялся, и голова его беспомощно моталась из стороны в сторону.
— Гад лицемерный! — Казалось, с Витькой сейчас случится истерика.
Мать пыталась оторвать его от Степана Егорыча, говорила тихим, плачущим голосом:
— Витя, Витенька, что ты… зачем ты так?