Воздух в этом доме наэлектризован, и мне предназначено быть громоотводом. Это я поняла еще там, на вокзале и в ресторане за ужином с женщиной в золотом руне. Девочки четырнадцати и шестнадцати лет ненавидят отца. Ненавидят, но боятся и к вечеру затихают, как мыши, смывают с глаз и губ макияж. Отца ненавидят, а мать, кажется, презирают. Оба же супруга давно надоели друг другу. Такое впечатление, что посреди зала здесь разлагается труп любви. Из-за этого так душно. Но никто этого не ощущает — все слишком заняты собой. А я это чувствую всей кожей — своей новой оболочкой, покрытой непроницаемой зеркальной амальгамой, отражающей свет и тень.
Есть люди, которые не умеют жить без любви. Я имею в виду не тех, кто боится одиночества и поэтому во что бы то ни стало спешно ищет пару и пытается убедить себя в том, что боязнь одиночества и есть любовь. Нет, я говорю не о таких. Люди, угасающие без любви, — те, для которых это чувство, как хлеб и вода. Именно — хлеб и вода. А еще — соль. Булочки, сироп и бисквиты не пройдут! Хлеб и вода не знают изысков. Хлеб ломают руками, воду можно пить из ручья. И те, кто привык делать именно так, тупеют и жиреют от деликатесов. Превращаются в аморфное ничто, в зомби. Именно это и произошло с хозяином. Меня ужасало его вечное недовольство малейшим проявлением жизни, будь то приход соседки, звонок давнего друга, музыка, случайно вырвавшаяся из-под запертых дверей, смех на улице, лай собаки… Казалось, он накрепко закрыл свое сердце, разум, глаза и уши для любого проявления человеческого мужества, благородства и силы духа и вел себя так, будто бы он — единственный на земле, кто страдает от несовершенства. Но если бы он мог вытащить вату из ушей, он бы мог сравнить свои проблемы с несчастьями других — настоящими и неизбывными — и тогда бы все в его жизни построилось иначе. Может быть, вместо ежевечернего подведения итогов своим мизерным неприятностям и заботам он бы… посадил дерево или хотя бы расплакался над какой-нибудь хорошей книжкой, облегчив этим свою замутненную душу.
Когда рано утром он входил в кухню, мне хотелось стать невидимкой. Он не здоровался и никогда не смотрел в мою сторону. Просто заказывал: «Кофе. Без сахара», — и заслонялся какой-нибудь деловой газетой, недовольно сопя. В течение дня я его больше не видела, ибо приходил он очень поздно, а иногда и вовсе не приходил.
Хозяйка выходила после того, как за ним закрывалась дверь и стихал легкий шелест шин под окнами. Она тоже пила кофе, смотрела за окно долгим взглядом. А потом, стряхнув с себя дремоту, диктовала мне перечень дел на сегодня. Их было много. Мне было бы проще и легче выполнять указания, если бы этот дом был добрее…
Наверху, на «антресолях», куда я добираюсь под вечер, еле держась на ногах, все иначе: мягкий вечерний свет пробивается сквозь скромные ситцевые занавески, и от этого комнатка кажется утонувшей в меду. В ней хорошо спать. А в окно, расположенное над моей койкой (крыша скошена, как в мансарде), я вижу ветви высокого старого дуба. Иногда ветреными ночами он бросает в стекло желуди, и тогда я просыпаюсь. И долго не могу заснуть, не понимая, где нахожусь…
То мне казалось, что я все еще сплю на веранде в забытом Богом селе, и сердце мое сжималось от нежности. Только теперь я могла адекватно оценить то неторопливое, неспешное существование — ауру запахов, приглушенных звуков, среди которых самым громким был стук падающих яблок; свое состояние новорожденной — с мягкой покалывающей пустотой внутри, пустотой, постепенно заполняющейся чем-то новым.
То я вздрагивала, пыталась вскочить, быстро стряхнуть с себя сонливость, как на вокзале или привокзальных скамейках, — дабы успеть ретироваться от милицейской облавы и проверки документов. Иногда мне казалось, что я превратилась в невидимку — ни разу за все это время меня не проверяли. Меня как будто и не было.