Так, именно так, я уверен, сказал бы отец. Потому что слова эти он написал в одном из писем ко мне…
47
Скорбная миссия моя, для которой и первотолчком и верительной грамотой была власть сыновнего чувства, одного-единственного сердца, вдруг расширилась в сознании — и это было уже настоящее открытие, высокое и светлое открытие того, что, оказывается, самая тяжкая печаль человеческая не бывает одета в панцирь личной, а значит, себялюбивой боли.
И что она вообще не бывает ни во что одета, как не может быть втиснута и в какие-либо пределы.
В душевном мире человека это, видимо, единственная бесконечность, крохотная, но цельная галактика, усыпанная звездно мерцающими болями. С каждой новой необратимой бедой нарождается здесь звездочка, и чем длиннее человеческая жизнь, тем звезднее галактика Печали. У каждого человека она — своя, но любая из них бывает многим другим родственна, соприкасается с ними. Сутью же своей они одинаковы все. Если, конечно, человек не утратил в себе человечности.
Я называю это открытие светлым, хотя сделал его, находясь в царстве могильного мрака, в окружении влажных травяных холмиков, скрывавших в себе по деревянному столбику и по жестяной табличке. Во мне было светло оттого, что я поклонился каждой из могил, которые уже прошел, прочитывая имена и даты; что сбитый лошадью столбик все-таки нашелся; что написанное на нем содержало такие многозначительные совпадения.
Переполненный этим светом, я продолжал переходить от могилы к могиле, хотя даты захоронения на табличках теперь не приближали, а уводили меня от той, которая была указана в «похоронной» отца. На последних рядах стоял уже год 1945-й.
Год Победы.
Я вернулся и, как мог, закрепил найденный столбик на прежнем месте. Чтобы он не упал, нужно было обгорнуть его землей. Я с корнями вырвал росяную траву — земля вокруг столбика стала разрыхленной и мокрой. Она поддавалась рукам легко и, как мне казалось, охотно. Я брал ее горстями и изо всех сил уплотнял пальцами, хотя знал и с грустью думал о том, что сизифов этот труд — не более как на недели. Ну, пусть на месяцы. А могилам этим по праву причитается вечность.
Душу больно щемило обидой. Человеку так много положено на земле: за ум его, за подвижническое служение жизни, за былые и грядущие — да, и за грядущие! — страдания, а он даже и там, за пределами жизни, опрокинутый под траву и землю, вместо положенной ему вечности получает безликую ветхость деревянного столбика, бессильного даже перед конским копытом.
И все это — в лучшем случае. В худшем же — притом далеко не редком — человеку, памяти о нем, воздается и того меньше. Как часто не достается ему ни столбика, ни холмика, и след его на земле, которую он украшал своим трудом, теряется намного раньше, чем умрет память знавших этого человека людей!..
Закрепив столбик, я все-таки пошел дальше, по последним рядам. По году тысяча девятьсот сорок пятому.
После того, что произошло со сбитым столбиком, во мне невольно зародилось предположение: ведь и с могилой отца могло произойти что-либо подобное. Вот ее все нет — и вдруг знакомое имя…
Несмотря ни на что!
Может, вышла ошибка в датировании, а может, я недостаточно внимателен…
Их всего два ряда — могил сорок пятого года. Они — моя последняя надежда. Надежда на какую-то ошибку, на случайное недоразумение.
Невероятно, но призрачность веры еще теплится.
«Да нет же, — уже сработало сознание, — ошибка исключена. Не может умерший в 1944 году быть похороненным в 1945-м».
Но я механически делаю очередные полтора шага к следующей могиле.
И еще полтора.
И еще…
Туманно, подсознательно начинаю чувствовать, что руки мои озябли от росы, что уже хлюпает в ботинках, а брюки до колен — хоть выжми.
И все же я снова и снова наклоняюсь, отслоняю от табличек траву…
Последние травяные холмики.
Последние поклоны их молчанию, последние вышептывания имен…
Вот самый крайний холмик (эта могила не только под травой, но и под висло спустившейся над ней ветвью березы):
Холмик весь в утреннем солнце, а мне он кажется черным. И даже чудится, что это не холмик, а впадина — темная, холодная, сырая, — так опрокинуты во мне ощущения, так сдавлено все болью и огорчением.
Только теперь решаюсь я произнести про себя горестные слова:
«Могилы нет!
Нет имени, которое я ищу!..»
У могил, значит, как и у людей, тоже свои судьбы…
Я разделил надвое цветы, которые мне дала Мария Феоктистовна, и положил одну половину у начального столбика, а вторую — у последнего.
Яркие, с преобладанием красного и оранжевого тонов, цветы запылали в траве, как два костра.
Гореть бы этим кострам не увядая!
ЧАСТЬ 3
1