А вот глаза незнакомца, даже когда он, устало откинувшись к стенке, полусмежил их, выглядели по-иному. Острые и беспокойно переменчивые, они вызывающе блестели. Только было в этой переменчивости что-то колючее, недружелюбно настороженное. «Или это так трудно и неопределенно менялось в глазах — их настроение?» — размышлял я позднее.
Но именно — позднее.
А в ту минуту, с невольным чувством неловкости, словно была в том и моя вина, думал, что жизнь у этого человека сложилась, видимо, не масляно, что в ее окнах, померещившихся мне узкими и решетчатыми, больше бывало сумеречности, чем света…
Мысли мои прервал Кордамонов. Но обратился он не ко мне, а к третьему теперь обитателю нашего купе:
— Не хотите присоединиться?.. Не знаю, как вас…
Полусмеженные веки у нового пассажира расширились, взгляд его нехотя и тяжело скосился в сторону Кордамонова, от него переплыл на меня, прошелся сверху вниз, а потом — накрест, как раз по линии погон, — после этого шевельнулись губы. Они выдавили медленные, резко раздельные слова, набиравшие в конце фразы ускорения:
— Что ж, как говорится, с утра не сторонись добра, а то к темну вечеру с ним уж делать нечего.
Ускорения в говоре пассажира были так заметны, что мне вдруг показалось, что говорящий не произносит, а штампует слова: губы неторопливо вытаскивают откуда-то заготовку, подают ее зубам, те — клац! — и слово выскакивает. То, которое выскакивает последним, оказывается почему-то обрубленным…
— Позволено, так воспользуюсь, — добавил к сказанному новичок. И получилось у него не «воспользуюсь», а «воспользуу». Этому забавно торопливому «уу», я заметил, невольно улыбнулся Кордамонов. И напомнил:
— Вы так и не назвали себя…
Новичок, успевший уже придвинуть к себе какую-то сумку и копаясь в ней, отвечал, не повернув головы:
— Если про весь отцовский род говорить, то Гужилиным величаюсь, а лично мою персону нарекли Касьяном.
— Ну, а за Касьяном что следует? — подлаживаясь под тон собеседника, развивал знакомство Кордамонов.
— А в третьем измерении я — Авксентьевич, — отвечал Гужилин, не меняя позы. — Да только сие вовсе не обязательно, со школьной скамьи и по эти вот времена меня все знакомые человеки предпочитали называть по фамилии, Гужилиным.
Он поднял голову и, глядя на Кордамонова, покачал ею как бы для убедительности, затем опять обратился к пожиткам.
Достав наконец со дна старенького чемодана газетный сверток, Гужилин начал неторопливо развертывать его на своей широченной ладони. В свертке было что-то из мясного, два или три свежих огурца, яблоко и плоская, вернее всего из-под одеколона, бутылочка. Неуловимо ловким движением Гужилин переместил все с ладони на стол, но бутылочку тут же взял обратно и, взболтнув ее содержимое на уровне своих глаз, сказал:
— По многу, к досаде преглубокой, не достанется, но не беда, ведь и бесконечно малые величины называются все же величинами… А? — нетерпеливо перевел он взгляд с бутылочки на Кордамонова и на меня.
В бутылочке было так мало, что мы отказались. Гужилин осуждающе передернул бровями, вылил водку в стакан и выпил.
Выпил не жадно, задумчиво и вроде бы даже трудно, — как пьют лекарство. И долго в молчании хрустел огурцом, снова измеряя меня вдоль и накрест тяжелым взглядом.
Накрест, по плечам моим, вернее, по погонам, глаза Гужилина скользили даже как-то пронзительней и строже, и, перемешанная с огуречным хрустом, строгость эта была неприятна.
Кордамонов, видимо, понял мое состояние и пришел на помощь. Решив сохранить тот же полуиронический тон, он спросил у Гужилина:
— Далече, мил человече?
Гужилин с прежней неспешностью прожевал огурец и только после этого повернул лицо к Кордамонову. И — клац, клац — сначала медленно, а затем все быстрее отштамповал слова:
— Был человече, да весь вышел. Из люльки встал, за порог вытопал, во чужбину улетел и — па́ром взялся. Теперь таскает судьба по свету одну оболочку.
— Не чересчур ли загадочно? — с усмешкой отозвался Кордамонов.
— Загадочно?.. Ой ли! — с лукавой игривостью склонил набок голову Гужилин. И снова прогулялся взглядом по мне. — Все куда как просто…
И тут я уже совсем по-новому увидел его глаза. Они были странно неодинаковы, скорее всего разноразмерны. Один глаз меньше, другой больше, и поэтому чудилось, что Гужилин все время во что-то прицеливается… Вот опять: голова его наклонилась в другую сторону, он начал в упор смотреть на меня… Да, таким бывает взгляд, когда совмещают мушку с прорезью прицела…
Сравнение родилось у меня в мыслях чисто армейское, и это не было удивительно, но мне все же стало неловко перед самим собой: что-то мелькнуло в облике совсем незнакомого человека, наплыли какие-то похожести — и уже готова убийственная аллегория… Можно ли так!..
А Гужилин не переставал «прицеливаться». Упрек, который я адресовал самому себе, не возымел действия, я продолжал все явственнее ощущать, как, выжидающе, колеблясь и — то утопая, то излишне высовываясь, ищет мушка твердого положения в прорези…
«Мушка», видимо, нашла-таки свое положение, потому что прямо в меня, как два выстрела, пальнули слова — клац, клац: