«Не испытывай судьбу без надобности…»
29
Где-то, когда-то, в какое-то мгновение перестали биться сердца этих людей, а след их биения, значит, живет под небом? Живет в дрожании воздуха, пронизанного густым светом, или в романтической мистике людского вымысла…
Не в том, так в другом, но — живет.
И увиделось мне два потока, два начала в сотворении памяти о ратных людях. Оба они уходили в неясное и неопределенное прошлое. В одном случае я видел ваятеля над глыбой камня, сквозь серость которого уже прорезывались черты завоевателя, во втором — солдатскую мать у дороги. Ваятель (был он, наверное, рабом или наемником) создавал мертвое подобие живому, а мать, так и не дождавшись сына, рисовала ему памятник воображением. И не мертвый, а живой: маревую пульсацию света, в которой привиделись ей всхлипы и слезы.
И все же, думалось мне, сюда бы, в царство заросших травой столбиков, не дрожание воздуха и не вымысел, хотя и то и другое тоже дань памяти о погибших, — сюда бы мраморные плиты. И цветы, положенные на вечность камня человеческими руками.
Ибо просто холмики, увы, быстро стираются. Камень же — это прочность. Времени трудно справляться с ним. Но как часто в нем запечатлеваются лишь тщеславие и жестокость!
Моему мысленному взору внезапно увиделись две картины: Бородинское поле в тысяча восемьсот двенадцатом году (трупы, кровь, стоны, пожарища) и… подчеркнуто величественная фигура со скрещенными на груди руками.
На-по-ле-он!
Как он красиво статен и надменен! Но украсил ли собой этот баловень эпохи и судьбы звание Человека?!
Скорее очернил.
Что иное можно сказать о нем?
Кто-то проницательно заметил, что Бонапарт — это «чудовищная помесь героя с шарлатаном». А что же это за историческая фигура, если в ней мало человеческого!..
Мысль повлекло дальше и дальше в прошлое. И опять картины, картины…
Чин-гис-хан!
О, этот портрет я помню еще со школьной скамьи. По учебнику истории. Как сейчас, вижу глядевшее тогда на меня спесивое и жесткое лицо. В нем откровенно сквозили властолюбие, деспотизм и та грубая бездуховность, которая исключает всякое понятие о человеческом начале.
Невольно думалось: «Этот азиатский богдыхан запечатлен в мраморе, в бронзе, в граните… А был он просто идолом двуногой саранчи, опьяненной грабежами и разбоем…»
Повинуясь непонятной силе, я в эту минуту не наклонился над очередным травяным холмиком, а застыл на месте, закрыл глаза. И увидел то страшное давнее: по огромным пространствам земли стелется конная саранча. Цветущие просторы и песенная одухотворенность всего живого, разумного, доброго никнут под топотом и, намертво оскверненные, оборачиваются пустыней…
Бездуховность сделала свое дело.
А слава у Чингисхана полководческая!..
Так что же мы ценим в человеке? — отрывался я от размышлений и возвращался сознанием, сердцем, чувствами к окружавшим меня деревянным столбикам…
Что?..
Мысленному моему взору увиделась еще одна картина.
В еще большей давности.
Первозданно чиста и ясна ранними снегами Древняя Русь, и по этой чистоте, в эту ясность, топча и грязня ее, ненасытные в кровожадности, вторглись в наши пределы тевтонцы. Далекие, но такие неразрывно близкие предки фашистов. Тех, что были повинны в смерти лежавших на кукотинском кладбище и еще двадцати миллионов.
…Начертанный мысленным взором исторический круг замкнулся.
Я сдвинул пальцами траву с очередной таблички и прочитал еще одно имя.
И вспомнил чьи-то слова, просто и сурово передававшие напряжение боя:
«Где не выдерживал металл, там становились люди».
И я подумал:
«Мрамор? Он тоже невечен. И там, где не устоит камень, должна устоять человеческая память. Подвиг этих людей нельзя забыть никогда. Хотя вон как буйно поднимается кладбищенская трава».
30
У писем военной поры завидная, но и неизменно горьковатая судьба. Они всегда были до слез желанными вестниками, но любое из них, даже самое радостное, хранило под высказанным словом невысказанные чувства. Люди уставали от разлуки с родными больше, чем от боев, а безвестность была и того страшнее, она донимала сильнее ран. Потому что мучилось не тело, мучительно было душе.
Я думаю об этом каждый раз, когда перечитываю письма отца. Почти все они на одинаковых листках, отцу на всю войну хватило одного блокнота.