Личность Белинского создала духовный тип, вовлекший в свою орбиту Достоевского и повлиявший решающим образом на его художественную систему. Это было продвижение жизни в мысль, перестроение мысли по законам и «логике» жизни, бесстрашие в доведении каждой идеи до ее последствий в точно найденном образе и нравственном выводе. Ни в какое сравнение с ним не идут предшествующие ему типы отношений с идеей: обеспеченные мечтания, разработка последовательного мировоззрения с выездами за границу, как у Киреевского, Станкевича и др., или подчинение образа идее, как у Рылеева; нет – именно переход жизни со всеми страстями в идеи, переселение туда и их бескомпромиссная взаимная проверка при абсолютной правдивости и невозможности умолчаний (ради абстрактно понятого единства).
Усвоив этот принцип, Достоевский уже не мог поработиться никакой мыслью, при невероятной способности развернуть ее в полной наглядности и убедительной силе. Это делали его неудачные поклонники, готовые по разным причинам отождествить себя с такой мыслью, получив додуманную за них до конца Достоевским формулировку, как правило, поражавшую своей точностью (в рамках данного взгляда). Между тем для Достоевского любая мысль или идея – лишь средство постижения громадного целого, «нравственного закона», смысла истории. Идеи – пути к этому целому, они новые обстоятельства жизни, среда обитания.
Пропустить эту разницу, повторим, очень легко, потому что среда, в противоположность прежним временам, сама заряжена смыслом, постоянно претендует (и не без основания) его выразить. Она насыщена мыслью, просветлена и вовсе не составляет, как раньше, простого предмета для размышления. Ее нетрудно принять за мысль самого Достоевского, тем более при его способе общения, – о котором говорилось выше, – когда он сознательно идет на сближение с ней, вовлекает в движение к истине.
Возможно, поэтому он самый обманчивый из русских классиков в его успехе «на мировой арене». Как это ни парадоксально сказать, его слава здесь во многом ошибочна, – со стороны тех, кто ее наиболее активно продвигал. Она абсолютно подлинна, конечно, в том, где разворачивается скрытый за всеми подобными восприятиями план; но до тех пор и в той мере, пока они господствуют и ее ведут, за Достоевского принимаются отпущенные им на свободу исследования идеи, с конечной дерзостью высказывающие друг другу свой «аргумент», а не сам Достоевский. Красочность и новизна этих аргументов собирают вокруг себя изумленных родственных им идеологов, выявляя неизвестные в их собственной мысли потенции; все это соединяется под знамя «Достоевского», – не видя (не желая или не в состоянии видеть), до какой степени оно предусмотрено и куда на самом деле Достоевский их направляет.
Типичен Андре Жид. С 1908 года, то есть со времени своей статьи о письмах Достоевского, он активно пропагандирует Достоевского на Западе. Как литератор высоко профессиональный, он оставляет немало ценных наблюдений о стиле Достоевского, особенностях его художественной манеры в сравнении с классиками литературы на Западе, даже о соотношении с Пушкиным (предисловие к новому переводу «Пиковой дамы»). Но что им принято за главное в Достоевском: абсолютная свобода воли, провозглашаемая рядом персонажей, независимая личность с непредусмотренными возможностями (открытие которой, в отличие от прежнего литературного типа, А. Жид приписывает исключительно Достоевскому, минуя Толстого). И вот являются положительные герои А. Жида: Лафкадио Влуики из «Подземелий Ватикана» (1914), который, освобождаясь от «пут традиции», вдруг сталкивает на ходу поезда незнакомого ему человека; Бернар Профитандье из «Фальшивомонетчиков» (1926), испытывающий на себе все виды пороков, и т. д. Обосновывает их вывод из «Лекций о Достоевском» (1922): «…в этом физиологически-ненормальном состоянии заключен своего рода призыв к восстанию против психологии и морали стада»13. Иначе говоря, то, о чем Достоевский сумел предостеречь, считает себя, явившись, наследницей его мысли.
Несколько раньше то же самое происходит с Ф. Ницше. Опубликованные лишь в конце XX века его записи при чтении «Бесов» снова напоминают, с какой глубиной и силой его излюбленные идеи были расследованы раньше него Достоевским, – признаны во всех возможных исходных крупицах правды, но тут же и опровергнуты, включенные в совсем иной состав, чего Ницше не в состоянии был понять, продолжая «психологические» открытия «предшественника.