Я, поцокав языком, согласился, конечно, не став распространяться, как мне довелось пользовать старую грузинскую княгиню.
– Персиянин ввел меня в бани: горячий железо – серный источник лился в глубокую ванну, иссеченную в скале, и оставил меня на попечение татарину-банщику. Я должен признаться, что он был без носу, – Пушкин шутливо задел пальцем кончик своего собственного носа, – это не мешало ему быть мастером своего дела. Он начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу; после чего начал он ломать мне члены, вытягивать составы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение. После сего долго тер он меня шерстяною рукавицей и, сильно оплескав теплой водою, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас как воздух! Шерстяная рукавица и полотняный пузырь непременно должны быть приняты в русской бане: знатоки будут благодарны за таковое нововведение.
Я признался, что рассказ его очень интересен, и принялся расспрашивать о Тифлисе, где не бывал никогда.
– Климат тифлисский нездоров, – умерил мои восторги Пушкин. – Вода там мутная и сильно отзывается серой, потому они и предпочитают ей вино. Тамошние горячки ужасны; их лечат меркурием, коего употребление безвредно по причине сильной жары. Лекаря кормят им своих больных безо всякой совести.
Тифлисский военный губернатор, говорят, умер оттого, что его домовый лекарь, приехавший с ним из Петербурга, испугался приема, предлагаемого тамошними докторами, и не дал оного больному. Тамошние лихорадки похожи на крымские и молдавские и лечатся одинаково.
– Вы и там меркурий принимали? – поинтересовался я.
– И в немалых дозах! – рассмеялся Пушкин.
Он вдруг стал серьезным.
– Повидал я много в том путешествии. Дошел до Азрума, видел там чуму и сбежал, испугавшись карантина. Удивительный народ – турки! Они раздевали, щупали больных, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости. Повстречался я и со своим старым знакомым генералом Раевским! Чудесный человек! Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная. Ах, как я был счастлив с ними в Крыму! Свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море…
– Простите меня, Александр Сергеевич, – взмолился я, – рассказываете вы чрезвычайно интересно, однако не успеваю уследить за вашей мыслью: только что был Кавказ, потом Тифлис, Арзрум… а теперь Крым?
– Простите меня, – улыбнулся Пушкин, – вечный мой недостаток: не умею я подолгу говорить об одном, мысли прыгают, словно блохи. Многие меня за это упрекали. И правда – рассказывал я вам о Кавказе, о сторожевых станицах, о том, как любовался я нашими казаками. – Голубые глаза Пушкина загорелись непритворным восхищением. – Вечно верхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехало с полсотни казаков, за нами тащилась заряженная пушка с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какого-нибудь чеченца.
– Справедливо, – заметил я.