– Рад, что и вы так считаете, – поддержал меня Пушкин. – А ведь мне довелось повидать и генерала Ермолова, который наполнил Кавказский край своим именем и благотворным гением. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. – Пушкин прищурился, вспоминая подробности. – Улыбка неприятная, потому что неестественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает свой портрет, писанный Довом. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие. Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче, и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. Я пробыл у него часа два. Сколь много сделал Ермолов для России! Благодаря его гению дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои – излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах – и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии.
И тут мы от всего сердца выпили анисовой за осуществление этих планов. Пушкин вдруг отчего-то стал серьезен. Оказалось, что во время того памятного путешествия в Арзрум встретил он нескольких грузин с арбой, везших тело Грибоедова, убитого в Тегеране. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею. Понимая, что мрачные мысли могут привести к окончанию столь приятного для меня разговора, я постарался развлечь его, заговорив о вещах приятных и веселых. Но попытка моя не возымела успех. Было уже очень поздно, и глаза слипались у нас обоих. Однако решение наше отправиться на боковую успеха не возымело из-за извечной российской беды – клопов и блох. Проворочавшись с полчаса и раздавив по нескольку отвратительных насекомых, мы оба снова оказались за тем же столом перед недоеденной курицей с мочеными яблоками и недопитой бутылкой анисовой.
– Ну что за вечер, – сетовал Пушкин, – то виносос, то кровососы… Ах, эти блохи куда опаснее шакалов!
Мне вновь удалось разговорить его, разжалобив описанием того, как однообразна жизнь университетского профессора и как мне радостны его рассказы. Пушкин, как мне показалось, с радостью возвращался мыслями ко дням молодости.
Я заметил, что настроение его менялось до крайности часто. Потом, несколько лет спустя, один не очень уже молодой человек, наш общий знакомый, подтвердил это мое наблюдение. По его словам, Пушкин был очень неровен в обращении: то шумно весел, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен; и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту.
Здесь в рукописи снова наличествует перерыв: один из листов залит чернилами так, что слов почти невозможно разобрать. Из сохранившейся части записей можно понять, что собеседники пели песни, в числе которых была и любимая А. С. Пушкиным «Капитанская дочь». Мой родственник приводит слова второго куплета: «… скок на ледок, подломился каблучок, /Подломился каблучок, я упала на бочок….»
Далее А.С. Пушкин продолжает рассказ, но уже о Крыме.
Глава 3
– С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма, – вспоминал он. – Из Азии переехали мы в Европу на корабле. Хороша была жизнь в Крыму! Женщин там было мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов. Вы поверите легко, что, преданный мгновенью, мало заботился я о толках петербургских…
– Забыть о толках – это счастье, – подтвердил я.
– Побывал я на так называемой Митридатовой гробнице, это развалины какой-то башни, – рассказывал Пушкин, – там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи – и только.