О поэме «Ермак» Пушкин упомянул лишь однажды в «Воображаемом разговоре с Александром I» осенью 1824 года.
Так называемый «Воображаемый разговор с Александром I» — полемический диалог между поэтом и царём, черновой набросок, конечно не предназначавшийся ни для дальнейшей доработки, ни тем более для печати. Шутка, но с далеко не шуточным содержанием. Написанный в канун 1825 года, по завершении первой сцены «Бориса Годунова», он связан со всеми переживаниями, настроениями, мыслями тех дней, выражает их в своеобразной, но очень чёткой форме. Пушкин ставит себя на место царя и разговаривает с Пушкиным-поэтом. «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: — Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи. Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…» Далее речь идёт о «прегрешениях» поэта перед царём — о революционной оде «Вольность» и других «вольных» стихах; об обстоятельствах высылки из Одессы, косвенная уничтожающая характеристика графа Воронцова в сравнении с «добрым и почтенным», генералом Инзовым; об «афеизме», обнаруженном полицией в перлюстрированном письме и послужившем одним из поводов для ссылки. И со стороны поэта, и со стороны царя разговор ведётся в примирительно-вежливом тоне, кажется, всё идёт к хорошему концу. Но это лишь видимость. Поэт, верный чувству собственного достоинства, не прощает «неправого гоненья» царю, о котором всегда был крайне невысокого мнения, которому никогда не доверял и «подсвистывал» всю жизнь. Он разъясняет царю, как тому следовало бы относиться к первому поэту России. И примирительный с виду разговор оканчивается взрывом: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму Ермак или Кучум, разными размерами с рифмами».
Политический смысл этого в высшей степени примечательного сочинения столь же очевиден, как и той исторической драмы, среди текста которой он появился. Диалог между самодержцем и борцом против самодержавной деспотии не может окончиться миром.
Что же имел в виду Баратынский, когда сообщал в Михайловское о якобы полученном им известии о намерении Пушкина написать поэму «Ермак»? Это было, конечно, иносказание. Никто ничего подобного сообщить Баратынскому не мог. Содержание «Воображаемого разговора» могло быть известно только побывавшему в Михайловском Дельвигу. И от Дельвига — своего ближайшего приятеля,— верно, слышал Баратынский о содержании «Воображаемого разговора», о Сибири, о поэме «Ермак». И теперь использовал это в целях конспирации — как своеобразный шифр, понятный Пушкину. А подразумевалось, очевидно, следующее: он, Баратынский, получает тревожные известия о положении Пушкина. И, если теперь в связи с недавними событиями поэта могут ждать новые гонения, молит бога укрепить его силы. А в том, что гонения эти были бы несправедливы, никто не сомневается. Даже Камоэнс. Из всех великих поэтов прошлого, пребывающих на Парнасе, Баратынский не случайно назвал именно Камоэнса. Великий португалец, подобно Пушкину, дважды подвергался гонениям, и свою знаменитую поэму «Лузиады» писал в изгнании. Узнав, что Пушкину, возможно, предстоит написать поэму «Ермак» (читай отправиться в Сибирь), Камоэнс «глаза вытаращил».
«Давно бы надлежало мне быть в Петербурге»
У Баратынского были основания тревожиться за Пушкина. Слухи о том, что автор Ноэлей, «Вольности» и «Деревни» находился в числе заговорщиков и не на последних ролях, распространялись повсюду. Не случайно тайный агент полиции И. Локателли доносил управляющему Третьим отделением М. Я. фон Фоку: «Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не привлечён к делу заговорщиков».
Друзья боялись за Пушкина, опасались какого-нибудь необдуманного шага с его стороны. Настоятельно советовали «сидеть смирно», «оставить буйные мысли», «держать впредь и язык и перо на привязи». Пушкин успокаивал их. «Милый барон! — писал он Дельвигу,— вы обо мне беспокоитесь и напрасно. Я человек мирный».