Горчаков лежал на кушетке, прикрытый клетчатым английским пледом. Был он все так же красив, хоть похудел; на лице нездоровая бледность. Пушкин рад был увидеть лицейского друга, но ни чувства к нему ничуть не походили на откровенную близость с Пущиным или на нежную дружбу с Дельвигом, ни сам Горчаков не стремился к открытости; скорее, напротив, был он всегда несколько церемонен и даже надменен, пожалуй. Эти черты, кажется, ныне еще возросли, это почувствовалось с первых же слов. Милый Лицей отошел в область преданий, пути же их были явно различны; больше того, вели они в разные стороны.
Вытянувшись под сине-серым пледом и методически холеною рукой перебирая короткую его бахрому, сиятельный молодой дипломат, первый секретарь русского посольства в Лондоне, говорил хоть и лежа, но несколько все ж свысока:
– Я давно тебе, Пушкин, советовал жить в мире со светом, у тебя же талантливый ум и вообще дарование. Ты себе мог бы сделать карьеру.
Пушкин достаточно сухо ответил:
– У меня карьера своя.
Но Горчаков улыбнулся:
– Карьера опального? Мне говорил это Вяземский. Ты упиваешься будто б гонением, объедаешься им.
– Ну, этого я не скажу. Меня, может быть, даже тошнит от него… но предлагаемое да едят, – усмехнулся в ответ ему Пушкин.
– Д-да… Может быть, это отчасти как и лекарство. Я вспомнил, как в Спа так же я пил эти целебные воды: хочешь не хочешь, а пей! – И Горчаков принялся живописать красоты курорта: – Представляешь себе: лесная долина, над уровнем моря до тысячи футов, грудь уже чувствует… Великолепные ванны и отборная публика…
Тут он добросовестно начал перечислять всех титулованных и знаменитых мужей, с которыми там пребывал и дружил; Пушкин невольно зевнул. Но оратора это не остановило, и он продолжал длинный свой перечень. Пушкин прервал его:
– Но и у нас, в нашей глуши, есть дипломаты! Скажем, хоть Рокотов, и
Горчаков понял, конечно, насмешку (о блестящем уме Ивана Матвеевича Рокотова он уже слышал от дядюшки), но виду, однако, не показал и, чтобы закончить о Спа, заключил свою речь замечанием, что древний тот городок – еще в шестнадцатом веке курорт для аристократии – после революции вовсе увял.
– Скажи, Горчаков, – внезапно спросил его Пушкин, – а тебе самому не предлагали вступить в тайное общество?
– Если уж ты в нем не состоишь, – отвечал Горчаков несколько высокомерно, – то мне с какой стати в нем состоять! И вообще цели благие не достигаются тайными происками. А питомцам Лицея, основанного императором Александром Павловичем, не подобает идти против августейшего его основателя. Монарху, в конце концов, мы обязаны всем. Нет, Пущина я осуждаю.
– Как, разве ты знаешь? – неосторожно воскликнул Пушкин.
– Не бойся, я не доносчик. Мне и самому предлагали вступить, но я предложение это отверг.
Пушкин сидел весь красный: ему не следовало начинать этого разговора с Горчаковым! И все ж таки он задал еще вопрос о себе:
– А ты не взял бы меня за границу? Мне нужно паспорт.
– Ежели б ты был в Петербурге, я думаю, это было б нетрудно. Но ведь не властен же я отвезти тебя в Петербург.
– Шутки в сторону: а ежели б был в Петербурге, хотя б непрощеный, и мне надо было бы тайно покинуть Россию?
Горчаков деловито подумал, взвешивая что-то в себе. Холодные глаза его чуть посветлели, и он негромко сказал:
– Я это сделал бы для любого лицейского товарища.
– Правда?
Пушкин быстро поднялся с кресла, сделал несколько шагов по ковру и сел возле товарища: наконец-то услышал он нечто близкое по-настоящему. Но в лицеисте проснулся уже опять дипломат. Он тронул Пушкина за рукав:
– Однако же ты Александр и я Александр, и мы никогда не выступим против третьего Александра.
Пушкин вскочил:
– Послушай, не будем говорить о царе!
– Тогда я позвоню: будем пить ром. – И он позвонил в небольшой серебряный колокольчик с изваянием Будды.
Перед обедом не обошлось без показа пещуровских девочек-вундеркиндов. Старшая, Соня, была в Петербурге, а две младшие – Олимпия и Глоссалия (в просторечье – Олимпиада и Глафира) – пребывали дома; их всегда выводили перед гостями.
– Это же настоящие две маленькие музы! – представлял их отец.
– А как они музицируют! – вторила мать.
Пушкин знал уже хорошо, как они музицируют…
Но ничего не поделать! И покорно он слушал, как играли они, достаточно долго и достаточно сильно фальшивя, и как потом представляли комедию и читали стихи. Он глядел на них и соображал: «Хороший сюжет! Не знаю, кому подарить, а сам не осилю». Родители были в восторге, что гость похвалил и игру, и декламацию. Этот концерт все ж таки не отбил вконец аппетита, и, глядя уже за столом на крупные греческие черты Елизаветы Христофоровны, на черные ее, влажные, как маслины, глаза, Пушкин опять с удовольствием вспоминал Кишинев: обед был на славу!
– Сегодня у нас настоящий литературный вечер, – провозгласил Алексей Никитич после того, как Олимпия и Глоссалия, покушав, удалились к себе. – Первым номером – наши дорогие малютки, а теперь, в свою очередь, будем просить и вас, драгоценный наш Александр Сергеевич!