С улыбкой, припоминая почерк Прасковьи Александровны, Пушкин свободно, легко подписался на документе:
Ночью ему неважно спалось и привиделся дед Ганнибал, шагавший между дерев. Однако ж с утра призвал он Архипа и отдал все необходимые распоряжения.
Так все пути к отступлению были отрезаны. Он волновался не только близким свиданием с Керн. Он вспоминал и Горчакова: мог бы не говорить, но если сказал, так и сделает. Но он ясно представил себе, что покидает Россию – как будто привычная мысль, – и все ж холодок пробежал по спине. И что вообще сейчас в Петербурге? Он знал хорошо, чем бывает чревата пора междуцарствия.
Архип уложил тайно от всех мужицкий наряд для своего барина. Пушкин знал, кому можно довериться, когда будет он сам выступать в роли «Алексея Хохлова». Даже и няня не была посвящена в эту тайну. Ей он сказал, что на своих поедет во Псков, и чтобы тригорским так же сказали, буде запросят.
– Да так ли уж надобно ехать? – спросила старушка, и в самом тоне ее была различима тревога.
Пушкин в ответ ничего не сказал, но заботливый этот вопрос и беспокойство, в нем прозвучавшее, сопровождали его всю дорогу. Издали вскоре они увидали, как им в тележке пересекло дорогу лицо духовного звания в монашеской черной одежде.
– Не иначе как случай предвидится, – сказал, обернувшись, Архип. – Поп на пути – не к добру.
– Ну я их часто встречаю, – отозвался с неудовольствием Пушкин: он и сам предпочел бы не встретить в дороге попа.
Выехали они в сумерках, с точным расчетом через три дня (ехать не на почтовых!) в такую же пору попасть и в Петербург. Вечер был глух, и лошади то и дело поводили ушами и настораживались. Было невнятно на душе и у Пушкина. Первый тому показатель был этот монах. Он на него и не обратил бы внимания, будь в другом настроении сам, но он знал хорошо, что приметы только тогда и смущали его, когда смущение это уже пребывало в нем самом. Ехать ли дальше? Кто его гонит? Не ложное ли одно беспокойство? Что, собственно, нового произошло? Керн? Конечно, чудесно встретить ее тотчас по приезде, но… И вовсе недавно писал через Плетнева запросы друзьям… Отчего же и не подождать? «Да так ли уж надобно ехать?..»
– Что это там?
– Заяц дорогу перескочил.
– А знаешь что, Архип?
– Слушаю, барин.
– Нет, ничего…
Пушкину стыдно было признаться – в зайца он верил даже сильней, чем в попа. Приметы одна за другой ложились на собственную его неуверенность. И, чтобы развлечься, он стал представлять себе охоту и псарню. Как отъезжал этот муж, про которого рассказывал Рокотов, со сворой борзых.
Этот рог висел у него теперь на стене. Он вспомнил, как летом, при Керн, трубил он в тот рог и на минуту почувствовал прелесть охоты.
Так начал он «думать стихами», через которые перебегал и действительно только что бывший русак, и понемногу привычная эта стихия все больше его размагничивала, и самая цель путешествия как бы задергивалась зыбким туманом. Едет куда-то и все… Когда показались вдали огоньки погоста Врева, на секунду поймал себя Пушкин на мысли: «Ну вот, как будто бы и доехали…»
Заяц опять, длинный, с косыми ногами, метнулся у самых лошадиных копыт… Пушкин больше не стал разговаривать и коротко приказал Архипу повернуть лошадей.
И ничуть ему не было стыдно. Разве не волен он этак решать или так? Даже напротив: теплое спокойствие, почти физически ощутимое, охватило его. То же, казалось, разделял и Архип; и лошади, хлопая добро ушами и фыркая, прибавили рыси. Значит, домой… Пусть теперь целая заячья стая перебегает дорогу: не страшно ничуть! Да когда же им и скакать, как не в эту вечернюю пору!..
Пушкина няня встретила радостно и обняла, крепко прижав к груди.
– Уж как рада-то я! А то и места себе не находила!
«Ну, так… – думал Пушкин наутро. – Буду ждать, авось и дождусь чего-нибудь доброго. И стихи писать хочется!»
После «Бориса» он уже сильно теперь затосковал по вольным, летучим стихам. «Онегин» почти был заброшен, и сразу к нему приступить не так-то легко среди напряженного ожидания последних дней. Но эта охота, и этот проезжий (пусть будет граф!), да и весь анекдот – так и стоят перед глазами!