Так и сегодня, на празднике дружбы, этой его исконной стихии, вспомнил он неверного друга – Александра Раевского. Но с тем большею теплотой выливались стихи о настоящих друзьях. Он помянул и умершего во Флоренции Корсакова, и Матюшкина-морехода, и всех троих его посетивших товарищей: Пущина, Дельвига и Горчакова. Первые двое были ему ближе неизмеримо. Но пусть Горчаков даже его и не посетил и неизвестно, настолько ли даже был болен, чтобы к нему не приехать, но все же и он как бы у него побывал. И, вспоминая о паспорте и загранице: «Я это сделал бы для любого лицейского товарища», – на одиноком пире своем Пушкин забыл и про «слюни», про клетчатый плед и про «Монаха», и лирически-полно помянул у себя и Горчакова:
Он поминал и себя:
Под горячую руку мысленный тост предлагал и за царя. Что же, и он, как все, способен поддаться «мгновенью»…
И, обращаясь к Кюхельбекеру, говорил и о нем, и о себе вместе:
В эту минуту готов он был бросить свои «заблуждения»!
Подобные настроения Пушкину не были чужды и раньше. Теперь же в эту сторону его гнули усиленно и друзья, и самые обстоятельства жизни. Жуковский положительно требовал, чтобы в «Годунове» обнаружился новый пушкинский «дух»: «…напишешь такого Годунова, что у нас всех будет душа прыгать: слава победит обстоятельства». Вяземский беседовал и с Карамзиным; Карамзин слал советы. Но Пушкин ни в чем не уступал: трагедия его была выношена и выстрадана до конца. Одно дело – в годовщину Лицея
Так он писал Вяземскому, закончив своего «Бориса». Это был год напряженной работы, и последняя ночь походила на вздох освобождения.
Седая легкая изморозь лежала за окнами. Меж сосен курился ранний рассвет. Садовник Архип, выйдя на волю, увидел огонь в барском окне; смутно ему послышались крики. Он поспешил через двор, поглядеть, все ли в порядке. Единственным глазом через неплотно задернутую занавеску много он не мог разобрать, но все ж успокоился: барин был жив и здоров и совершенно один. Стоя посреди комнаты, громко он что-то читал по бумаге, махая другою рукой. Но, успокоившись, тут же Архип снова и испугался: здоров ли? Вот он кинул бумаги на стол, стал бить ладонью в ладонь и что-то кричал, кого-то ругая. Архип от греха попятился прочь.
Сам Пушкин писал о том Вяземскому: «Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедией, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена, я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши, и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!»
После своего отъезда Керн ничего не писала ни Анне, ни Пушкину. В последних словах он поклялся, что тотчас же приедет в столицу свидеться с ней. Однако же дни шли за днями, а никакого движения не было, и не было никаких перемен в личной судьбе его. «Движенья нет», – думал он про себя, вспоминая свои же стихи. И внезапно движенье настало: всплески его докатились и в псковскую глушь.
Столица была без царя, уехавшего с больною женою на юг, и Пушкин подумывал: подольше бы он не возвращался, легче будет проникнуть в столицу. Он ждал только знака от Керн. Но почта молчала. В Тригорском в последние дни было также невесело. Осипова простудилась, у нее было рожистое воспаление на лице. Но сквозь все это безмолвие стали сперва доходить смутные слухи, что и сам царь заболел, а потом на деревенскую скуку пало событие: известие о смерти царя в Таганроге.
Пушкин стоял у себя в зале один. Зима наступала холодная, но, как и в прошлом году, совершенно бесснежная. Няня топила теперь, и он кое-когда сюда заходил – покатать шары на бильярде. С поднятым кием, на стук он ответил:
– Войдите!
– Записка от барыни Осиповой.