Когда-то настаивал Пушкин перед Иваном Ивановичем Пущиным, верным другом еще на лицейской скамье, об открытии ему «тайны»; как-то и сам бывал на заседаниях у хромого и милого Николая Ивановича Тургенева в затеянном им «Обществе 19 года и XIX века» с журналом при нем (это тоже было «тайное общество», хоть и не очень оформленное, с Тургеневым и лицейским профессором Куницыным во главе); и памятна Каменка: особливо все тот же волнительный вечер, когда перед ним уже открывались, казалось, заветные двери… и приоткрылись и снова захлопнулись; волей судьбы теперь он и вовсе отрезан и одинок. Где-то другие, на юге и в Петербурге, шагают сплоченной шеренгой, но отчего же не возникает уныния и оторванности, отчего ему кажется, что он и здесь не один – не отстал, не затерян?
Теперь перед ним с особою ясностью вставало в сознании все огромное общественное значение писательского его призвания. Он замкнут был здесь на крохотной территории, невидимая цепь на дубу позволяла ему лишь недалеко бродить – направо, налево, но он знал хорошо, что он существует, и притом горячо, сразу во многих местах. Одесский «салют» и все путешествие от моря сюда лишний раз его в том убедило. Стихи его были стихами, но это же было и делом – живым горением чувств, посевами мыслей. И ощущение это давало сознание силы и крепости. Путь его ныне оказался особым, иным, чем у друзей, но направление пути было тем же, как и у них, или, во всяком случае, близким.
Как далеко он пойдет? Пушкин такими вопросами не задавался. Он только чувствовал, что эта дорога его пролегала не по пустыне; в деревне, оторванный от общения с товарищами, он яснее теперь, чем когда-либо, ощущал неотрывную связь с творимой историей своих лет. Но, погружаясь в движение и гул Смутного времени, встречно он воспринимал и другие течения, вставала задача: не бояре и царь, а царь и народ. История и современность равно уходили корнями в глубокую почву, и в Пушкине все возрастал интерес к этой дремлющей силе, огромной, доселе лишь изредка прорывавшей глухое молчанье истории яростным криком. Тут все становилось страшней и сложнее и никак не вязалось с простою дворянскою фрондой…
Но здесь же внутренне Пушкин вступал и с собою самим в противоречия. Крестьяне должны быть свободны и грамотны, но эта свобода не есть свобода бунтов: ему было страшно колебание самого государства. И, вопреки тому, было, однако же, в нем и тайное тяготение, обостренный интерес и даже… сочувствие к разинской вольнице, к мужицкому вожаку Пугачеву. Недаром он сам определил Стеньку Разина как «единственное поэтическое лицо русской истории». В народном движении это был вызов, и было в нем вдохновение, размах. Так окольной этой тропкой в себе творчески Пушкин общался с повольниками.
И, крепко слагая теперь свои пятистопные ямбы, он чувствовал сам, как мужал его гений. Даже отсутствие рифмы, допускаемой как исключение редчайшее, лишь помогало ему точней и яснее давать течение событий и мыслей, характеры, лица. Место короткой летучей строки, сжимавшей стремительный образ иль напряженное чувство, занимала теперь правдиво неспешная речь в разговорах бояр и размышлениях Пимена. Он чувствовал, впрочем, в белом стихе своем и затаенную силу буйных страстей. Больше того: он вводил наряду со стихами и прозу, следуя не столько Шекспиру, сколько собственному безошибочному ощущению, что это весьма помогает ему обнажать разные человеческие пласты на различной их глубине и устанавливать сложное их взаимоотношение.
Нет, Пушкин в деревне не погибал! А между тем этот внутренний рост его был столь затаен, что даже Прасковья Александровна, внимательный друг, многого не замечала и не угадывала. Как издали Вяземскому, порой положение Пушкина казалось и ей безысходным.
Так еще вовсе недавно она, отвечая Жуковскому, писала и с болью на сердце, и самоотверженно: «Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась; иначе… я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Александр должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас, русских, его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в пламя, – а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное – не пустая догадка, но прошу вас, чтобы и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов и оный не будет вреден нашему, то пускай останется то, что теперь написала, вечною тайною. Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет».