– Представь себе, я думал об этом не раз. Я и теперь думаю так. Если любовь моя… настоящая… если так-таки не суждено настоящее счастье, то проще уж так.
– Ты, Пущин, серьезно?
– Я совершенно серьезно. И у меня была няня – Авдотья Степановна, очень она нас баловала, и у мальчиков, у меня и у брата, дружба большая была с женскою половиною дома.
– Вот как! И ты бы не побоялся…
– Не думаю.
Пушкин задумался о чем-то своем, но через минуту друзья от души хохотали опять, вспоминая, как вместо Наташи, хорошенькой горничной, Пушкин в Лицее в потемках поцеловал в коридоре старую фрейлину и как сам государь в это дело вмешался.
– А это ведь Энгельгардт тогда тебя вызволил! Все-таки ты к нему несправедлив. Верно, чем-нибудь он насмешил государя, что тот рассмеялся… Как это, помнишь, он по-французски сказал?
Пушкин чуточку сморщил нос, как царь, и очень похоже передразнил:
– «А между нами, старая дева, возможно, в восторге, что молодой человек так удачно ошибся!»
Так за обедом болтали они, перескакивая с предмета на предмет, понимая друг друга с полуслова. Няня глядела на них и любовалась. В девичью выслали домашней наливки, и через коридор было слышно, как там пошел говорок. Пушкину вдруг загорелось непременно поехать в Тригорское, показать своих милых соседей, но Пущин отговорился:
– Мне впору и на тебя одного наглядеться! Я привез тебе «Горе от ума», вещь замечательную. Ты ее почти вовсе не знаешь. Ты мне и свое почитай непременно!
– Ну, хорошо.
Пушкин читал Грибоедова вслух. Пущин сидел и внимательно слушал, он очень любил чтение Александра. Как часто бывало, знакомые стихи звучали для него совсем неожиданно, и образы, бывшие в тени, вдруг выступали, как освещенные солнцем. Пушкин читал и сейчас с большим воодушевлением, все более и более разгораясь. Но, странное дело, стих Грибоедова и в чтении Пушкина был ровно блистателен, как и всегда: в нем все уже было дано, и открывать было нечего. Что это: достоинство или недостаток? Без светотени. Все одинаково залито светом, играет и искрится.
– Знаешь ли что? – вдруг прервал сам себя Пушкин. – Знаешь ли, кто у него самый умный из всех? Ответ: Грибоедов! Он сам. А Чацкий? Кому ж говорит он свои умные вещи? Фамусову? Скалозубу? Молчалину? Бабушкам нашим московским? Это непростительно, это метание бисера.
– А характеры? А грибоедовский стих?
Пушкин только мотнул головою и продолжал читать дальше. Чего-то он, видимо, не договаривал, испытывая и истинное наслаждение, и как бы разрываясь внутри между своею трагедией, где в медлительных ямбах – поступь истории, и комедией Грибоедова, такой современной и легко разговорной, московской: столь были они не похожи, больше того – столь были они противоположны!
Кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин прервал себя на полуслове, глянул в окно и улыбнулся досадливо:
– Ну хорошо. Продолжим, пожалуй, и эту комедию… – и, без пояснений, Грибоедова спрятал, а на стол положил томик Четьи-Минеи.
Вряд ли, конечно, в том была надобность, но Пушкин для друга сервировал нового гостя по всем правилам искусства.
Минуту спустя в дверях появилась фигура монаха, несколько полного, низенького и с большой головой. Глазки его из-под насупленных мохнатых бровей тотчас с любопытством вонзились в незнакомого гостя.
– Настоятель здешнего монастыря в Святых Горах, – отрекомендовался он сам, приложив обе руки к груди.
– Почтенный отец Иона, – добавил Пушкин. – А это господин Пущин, давний мой друг.
Пущин, видя развернутые Четьи-Минеи и постное лицо хозяина, подошел к игумену под благословение. Пушкин – за ним, подавляя улыбку.
– Чему я обязан? – спросил он, приглашая Иону присесть. – Не хотите ли чаю? Сейчас подадут.
– Как же, однако, так… – сказал в задумчивости монах, поглаживая бороду и пытливо поглядывая на Пущина. – Пущин-то Пущин, да я думал, что это Павел Сергеевич из Жадриц проведать пожаловал. Я весьма уже продолжительное время его не видал…
– Нет, я – Иван Иванович, – стал мямлить Пущин, – но и Павла Сергеевича немного я знал. Мы с ним встречались в двадцатом году в Кишиневе…
– Он там был масоном, – строго заметил Иона. – Да и потом за границу отчей земли тоже уехать хотел, но не получил на то разрешения… Да. А вот ныне – усердный молельщик и добрый христианин.
Мы тоже с Иваном Ивановичем вникали без вас… – И Пушкин, минуя намек об отъезде в чужие края, погладил слегка пожелтевшие листы развернутой книги.
Это можно б было принять почти за насмешку, но Пущин дивился, какая почтительность была на лице Александра.
Разговор в этом роде шел кое-как, пока не подали чая, а к чаю и рому. Тут и почтенный игумен разговорился. Впрочем, он долго не засиделся и, извинившись, что помешал старым приятелям, благополучно отбыл.
Пущин был очень смущен – не столько самым визитом, сколько поведением Пушкина:
– Зачем же ты даже Четьи-Минеи достал?
Пушкин хотел было сразу ответить: «А ты зачем под благословение?» – но решил доиграть до конца и, притворившись смиренником, а отчасти и пародируя дядюшку Василия Львовича, скорбно воскликнул:
– А как же иначе? Ведь я под надзором! И особливо духовным!