Пущин был молод и крепок. Здоровье дышало на ясном его, простом и серьезном в эту минуту лице. При всей его мягкости то, во что верил, произносил он с убежденною твердостью. И снова, как это часто бывало, Пушкин – сам по себе вовсе другой: порывистый и изменчивый, страстный, – не покоряясь доводам друга, сердечно, тепло им залюбовался.
– Я знаю, – сказал он, – и, милый, очень ценю. А что Горчаков? Я вспомнил, как он советовал толкаться мне в свете и делать карьеру. Вы его взяли бы в тайное общество?
Так, по контрасту, должно быть, вспомнив блистательного лицейского товарища, Пушкин внезапно начал опять один из тех разговоров, которые были мучительны Пущину: как часто, бывало, он колебался – а не открыть ли все Пушкину, но и теперь, как всегда, он остерегся от приглашения, да, пожалуй, оно было б сейчас и бессмысленным, раз Пушкин в деревне. Однако же он не стал отпираться и подтвердил существование тайного общества.
– Горчаков-то к нам вряд ли пошел бы, но я не один. В этом ты прав.
Это, конечно, было признанием. И тут неожиданно Пушкин вскочил, сильнейшее волнение его охватило. Он знал про себя, что общество есть, что есть, может быть, и прямой заговор, но откровенность эта, сейчас впервые подтвердившая все предположения, стремительно вывела его из равновесия.
– Знаю! Я знаю!.. Не говори! Я давно это знал! Это, верно, в связи с майором Раевским, он в Тираспольской крепости, и у него ничего до сих пор не выпытали! Пущин! Ты можешь не говорить. Может быть, вы по-своему правы, что не доверяете мне…
Пушкин так был взволнован и разгорячен, что не заметил, как при упоминании о Раевском что-то дрогнуло в лице его друга. Пущин хотел что-то сказать, возразить, но Александр сжал руки и, потирая ладони, с силой и горечью продолжал:
– Я понимаю. Быть может, доверия этого я и не стою… по многим своим глупостям… Да!
– Да нет же! – прервал его наконец Пущин. – Александр, послушай меня… – И не знал, что сказать.
Пушкин стоял перед ним потемневший и маленький. Если бы не бакенбарды, совсем он как мальчик. Как можно его обижать? Но никак, совершенно никак не ложилось все это в слова. Он подошел и молча и крепко обнял опального друга.
– Я все понимаю, не думай, – тихонько шепнул ему Пушкин.
И оба они стали ходить так в обнимку по комнате, как в старину.
– Но ты все-таки знай, – сказал еще Пушкин после молчания, – я и сам по себе кое-что значу! (Пущин крепко рукою нажал на плечо его.) А хочешь, пойдем теперь к няне?
И вправду, по комнате ходить было тесно.
Няня их встретила с обычной своей забавною важностью:
– Добро пожаловать к нам! Поглядите на девушек и на работу их полюбуйтесь.
Волнение Пушкина быстро прошло, лишь только он переступил этот порог. Может быть, странно, но общение с Оленькой давало теперь неизменно какое-то умиротворение его мыслям. Он взглянул на нее, и она быстро ответила взглядом. От Пущина это никак не укрылось, и про себя он подумал: «Однако ж какая хорошенькая! Одна среди всех». Хозяин прочел эту мысль, и они обменялись улыбкой.
Когда уходили, Пушкин спросил:
– А как твоя Оленька Пальчикова? Я знаю ведь, что тебе надобно в Пскове…
Но Пущин ему ничего не ответил, он только серьезно повел головою в знак отрицания, и Александр больше об этом не спрашивал.
В Острове ночью Пущин купил три бутылки «Клико», и за обедом Алексей торжественно хлопнул пробкой. Пахнуло былым… Провозглашались и тосты: за Русь, за лицейских друзей…
– Что Кюхля?
– Все тот же: просит советов, а делает после как раз наоборот! А помнишь ли первый наш день? Как только цари удалились, мы перед Лицеем играли в снежки! А теперь Лицей наш сгорел…
– Да, уже без меня, как раз меня выслали. А мне няня недавно рассказывала историю о разбойнике-женихе – прямо поэма! И совсем как наш дядька Сазанов: как он заманивал на извозчике и убивал!..
Вспомнили и знаменитую историю с гоголь-моголем, как их накрыли за незаконной пирушкой, как раз когда Иван Малиновский тихонечко с ними обоими чокнулся – за здоровье Бакуниной, в которую все трое были они влюблены.
– Помнишь?
– Еще бы… Здоровье Бакуниной!
Так теперь выпили и за нее. Пущин сказал:
– Как жалко, что я истребил свой лицейский дневник! Там были заветные мелочи, которых теперь и не вспомнить… За что никогда ты не любил Энгельгардта?
Пущину вспомнилось, как Энгельгардту однажды попало в руки письмо его к Кате Бакуниной и как он отечески, а впрочем, бесплодно его пробирал…
– За что? А за то самое! – мрачно отозвался Пушкин, слегка захмелевший: он отвык от шампанского. – Чересчур он влезал во все наше! Я любил Малиновского, и будет с меня. Помнишь, Ивану на могиле отца его я поклялся в верности, в дружбе… А этот пришел – другой и чужой! Нет, нет, мужчинам я верен.
– А женщинам? Правда ли, друг мой, что и в Одессе?.. В Москве говорили что-то о ревности.
– Ну, этого я тебе не скажу… Знаешь ли, Пущин?.. Нет, я ничего не скажу! Если бы это только моя была тайна… И… Нет, в этих делах и я тебе не доверяю. – И он засмеялся. – А ты лучше признайся, мог ли бы ты жениться на… ну, на простой и безграмотной девушке?
Пущин ничуть не удивился: