Так наконец разрешился вопрос и с тетрадью, столь долго гостившей у Всеволожского, и со списком стихов для тома стихотворений. Но в эти же дни пришло разрешение и другой пушкинской боли, которая его мучила минувшей бурною осенью. Что-то случилось уже после памятных Святок, бывших как перелом. Зима была снежная, вьюжная, мягкая. Время бежало теперь с изумительной быстротой: так по укатанной зимней дороге мчится возок. Дни протекали за днями – ясные, светлые снегом, особой воздушной прозрачностью. Весны еще не было, той кудрявой и шумной весны, с которой Пушкин плохо справлялся и которая уводила его от работы. Но все же весна ясными днями бывала уже в гостях у зимы – своей синевою, пронизанной солнцем, капелями с крыш, звучностью воздуха. Эта весна не мешала, не будоражила: в ней была легкость, влага и свет.
Пушкин стал много спокойнее и за все это время один только раз помянул Воронцова в письме: «Приехал граф Воронцов? Узнай и отпиши мне, как отозвался он обо мне в свете, – а о другом мне и знать не нужно». Вряд ли и Лев мог догадаться, о чем идет речь в конце этой фразы; это была странная, но и понятная потребность – написать только хотя б для себя то самое, о чем должен со всеми молчать и что в зимние синие сумерки открыл лишь одному человеку. Но Пущин умеет хранить секреты! Он писал из Москвы: «Много знакомых твоих и любопытных о тебе расспрашивают. Я по возможности удовлетворяю их любопытству». И Пушкин читал и улыбался этому очаровательно-понятному выражению: «по возможности»… А в другом письме, помеченном многозначительно:
Пушкин был твердо уверен, что обещание не будет нарушено: не говорить
Итак, его тайна, о которой, быть может, догадывалась она и раньше, полностью теперь для нее подтвердилась.
Пушкину было обидно за Пущина. Беглый набросок стихов, где вылились чувства после заезда друга в Михайловское… Теперь так и остался он лежать незаконченным. Но четыре горькие строчки о дружбе, написанные им без всякой мысли о Пущине, он велел теперь брату тиснуть в своей книге стихов, впрочем, тотчас же и зачеркнув это указание.
Как бы то ни было, переписка обоих друзей надолго оборвалась… Самой же княгине Пушкин ответил сдержанно-просто: «Пущин напрасно рассказал вам о моем беспокойстве и о моих предположениях, которые оказались ошибочными». Он никак определительнее не выразился, она должна была понять и так, ибо он отвечал на ее же намеки. Но непосредственно затем продолжал и об Одессе: «У меня нет никаких сношений с Одессой. Мне совершенно ничего не известно, что там происходит».
Тут все было правда. Сношений с Одессою не было, но зато только что он получил короткую ожидаемую весточку из Белой Церкви, что третьего марта родилась у Елизаветы Ксаверьевны дочь, названная при крещении Софьей, и что все обошлось
Пушкин этого известия ждал, и все же оно поразило его своей внезапностью. Итак, все завершилось!.. Ему было странно глядеть на эти скупые ровные строки и видеть сквозь них – живыми, далеко – мать и ребенка. Как часто вставала эта картина в тревожном его воображении, и как все это было, в сущности, просто!
Он сидел у стола неподвижно, зажатые пальцы его были холодны, в груди горячо, а в голове между тем возникали и погасали слова, доселе никогда не произносившиеся:
Он рознял пальцы и схватил перо, валявшееся на столе, как бы инстинктивно ища в нем привычной точки опоры. Но как и тогда, при первом известии осенью, он ничего не мог написать ныне рожденному младенцу. «Когда б ты родилась» – и уронил руку, смазав строку. «Когда б родилась ты» – и зачеркнул, бросив перо…
«Когда б ты родилась
Острое волнение это было, однако, коротким, почти что мгновенным. Записку он разорвал и вышел на воздух. Был полдень, безветренно, и влажное солнце весны заливало снега.
Глава четырнадцатая. Барон