– Уж не влюбился ли ты в кого из тригорских? В которую? Ну? Я буду сватом.
– Нет, я боюсь, что я очень ленив, чтобы влюбиться. Но, знаешь, семья… Действительно, есть в этом что-то… Только она чересчур молода.
– Вот как: Зизи! Ну, тут я сватом не буду! Я, пожалуй, и сам подожду. Но только какие же мы женихи! У тебя есть хоть служба…
– С которой не чаю, как и разделаться. Вот погляди… От Оленина. Я, видишь, просил о повышении в чине, а мне вот что ответили… Кажется, в ноябре еще получил. – И Дельвиг, порывшись, достал из кармана официальный полуистлевший листок.
– А ты так и возишь с собой?
– Так и вожу.
Пушкин читал деловую бумагу и улыбался. «По письму вашему я давно уже приказал изготовить представление о повышении вас в следующий чин за выслугу лет, но не прежде оное представлю, как тогда, когда вы приведете, милостивый государь мой, часть библиотеки, вам вверенную, в надлежащий порядок, о чем поручил я меня известить господину библиотекарю императорской публичной библиотеки надворному советнику Крылову».
– Ну что же, в порядок привел?
– Да как ее приведешь! Нет, не привел. А и привел бы, Иван Андреевич не удосужился б доложить еще столько же времени…
Замечание это Пушкин вполне оценил: баснописец Крылов был, конечно, в служебных делах еще большим ленивцем, чем Дельвиг. Тот меж тем спрятал бумагу и как-то шутливо-покорно вытянул губы:
– А я уж и подал в отставку.
Так, смеясь, разговаривая, дошли в этот день и до Тригорского. Посыпались возгласы:
– Что так давно не бывали?
– Боже, пешком!
– А обещали стихи: принесли?
Дельвиг стихи держал при себе. Прасковье Александровне он записал «Застольную песню». Впрочем, она была написана раньше и посвящена двум приятелям; как-то нового ничего не сочинилось, кроме одной только даты: «Село Михайловское, 23 апреля 1825 года». Но Анне Николаевне действительно написал – на память о доме их, где зацвело веселое дружество:
Так накликал он себе скорую свою женитьбу.
Альбомы пополнились новыми автографами; это всегда бывало приятно. Но стихи на смерть тетушки Анны Львовны несколько покоробили Осипову. Она не нашла в них ничего остроумного. Пушкин, однако, взметнул на ее замечание фалдами фрака, вежливо ей поклонившись, и прокартавил, опять подражая титулярному советнику Мурлыкину:
– Я надеюсь, сударыня, что мне и барону Дельвигу разрешается не всегда быть умными.
Больше всех в доме веселилась Евпраксия, и душевней всех с Дельвигом была Анна. Эти строчки о блеске свечей Гименея, в девическом ее воображении вызвавшие картину венчания жениха и невесты, белоснежной фаты, волновали ее глубоко; они говорили о том, что могла же она навевать подобные мысли. И это не было беглою фразой, брошенной мимоходом, это запечатлено на бумаге и останется отныне непрестанным напоминанием. Но возникала одновременно и постоянная, сопутствующая дням ее горечь: Пушкин ей не написал до сих пор ни строки… Он ревновал ее… так ли? Она зорко следила, как он относится к ее обхождению с Дельвигом, но – увы! – Пушкин был невнимателен иль равнодушен. «Как все это могло бы зажить и запеть!» – вспоминала она осенние мечтания свои, когда Александр еще не приезжал. Но было все так, как за окном: все было голо, и ничто не зацветало… Она ждала теперь Керн, которая все это должна понимать: она ей откроется и спросит совета.
Перед отъездом Дельвиг у них побывал всего еще только раз. Ему устроили настоящее пиршество, в результате которого отъезжавший припомнил любимую свою пословицу русскую:
– Если трое скажут тебе: ты пьян, то ложись спать.
Спать теперь приходилось в возке – под звон бубенцов. Прощай, жених!
Дельвиг отъехал, как и приехал, просто, легко. На прощание в зале сыграли партию на облезлом, проеденном молью бильярде. Перед самым отъездом он выпросил на память себе черную рукопись той самой тетради, что так долго гостила у Всеволожского. Пушкин в дорогу дал ему также и шляпу свою, которую за эти дни Дельвиг успел обносить. Он долго ею махал, прощаясь с Михайловским, с Пушкиным.
След от его посещения не был глубок, но Пушкину долго чего-то все не хватало. Няня сказала о госте:
– Хороший барчук, да только, видать, недолговечный: все ему дремлется.
В Тригорском оставил он также добрую память. Евпраксия после отъезда его убрала окончательно и последние игрушки свои, что еще от детских лет стояли как память на полочке у кровати:
– В них невозможно играть: они ненастоящие!
– А что скажете вы? – спросил Пушкин у Анны.
– Что я скажу? А то, что он лучше вас, но… – И Анна запнулась, докончив лишь про себя: «Но люблю я все-таки вас».
Однако ж от Пушкина ничто не оставалось укрытым. Они друг на друга взглянули, и Анна перевела разговор на другое: о недалеком уже приезде кузины своей – Анны Петровны Керн. Ей захотелось развеять грустные свои мысли, и она, улыбаясь, сказала – как легкую шутку: