Образованные люди Западной Европы – говорю прежде всего о Германии – много знают о Пушкине: они знают, что Россия считает его своим величайшим поэтом, что Достоевский в своей знаменитой речи, произнесенной им по случаю открытия памятника поэта, определил его, при восторженном сочувствии всех собравшихся, как наиболее совершенное воплощение России, знают они и то, что историки литературы, отнюдь не умаляя его гения, связывают его имя с именами таких великих людей, как Байрон, Гёте и Шекспир. Но, зная все это и еще многое другое, европейцы Пушкина все же, по существу, не знают. Главная причина этого незнания заключается в том, что подлинным героем пушкинского творчества является им самим созданный и, в сущности, непереводимый язык. Это относится, конечно, не столько к его повестям, сколько к стихам, поэмам и главным образом к «Онегину». Можно сказать, что переводимость Пушкина кончается там, где Пушкин только еще начинается.
Но есть и другая причина, мешающая иностранцам почувствовать и оценить Пушкина как национального русского поэта, как наиболее совершенное воплощение России. Разговаривая с иностранцами, прежде всего с немцами, знающими русский язык и читавшими Пушкина, я часто встречался с мнением, что он, конечно, величайший поэт, но что в нем мало типично русского. Это глубоко неверное и русскому человеку непостижимое суждение объясняется тем, что в Германии за подлинную Россию считают прежде всего Россию Толстого и Достоевского. Что все творчество Толстого дышит Россией, конечно, верно, но верно и то, что есть в России и не толстовская Россия. Что же касается Достоевского, то нельзя не видеть, что бытовой России у него мало и что его люди отнюдь не портреты живых русских людей. Его творчество живет, мучается и светится не реальным бытом, а духовным бытием.
Конечно, в Пушкине нет того, что своею религиозной и философской особенностью и сложностью пленяет Европу в творчестве Толстого и Достоевского. Но видеть недостаточную русскость в том, что Пушкин, созерцая мир, не превращает свое созерцание в философское миросозерцание, отнюдь нельзя. Он очень по-русски думает глазами, и потому его емкие мысли никогда не превращаются в узкие точки зрения. Его творчество движется на недосягаемой высоте, но оно никогда не взбирается в горы и не срывается в бездны. Оно парит и над горными высотами, и над страшными безднами, являя образ исключительной гармонии, свойственной и национальным, и религиозным глубинам русского народа. Быть может, можно сказать, что Толстой и Достоевский писали каждый по-своему о народе, а в творчестве Пушкина говорит прежде всего сам народ.
О широте и многосторонности пушкинского духа и дара говорит то, что эмиграция, посвящая день русской культуры памяти Сергия Радонежского, посвятила его и памяти Александра Пушкина, сблизив величайшего русского святого с величайшим русским поэтом, а советская Россия, празднуя столетие со дня рождения поэта[478]
, праздновала его не только лекциями, чтениями и спектаклями, но и народными гуляньями, даже с участием масленичных троек.Конечно, эмиграция и советская Россия чтили и чествовали не одного и того же Пушкина, а
Для понимания Пушкина очень важно выяснение духа и стиля его служения своему высокому званию и призванию. Три известных стихотворения «Эхо», «Поэт» и «Пророк» дают исключительно богатый, можно сказать, исчерпывающий материал для такого выяснения. То, что «Эхо» заимствовано у Томаса Мура, не лишает его, конечно, характера личного признания Пушкина в том, что поэт, отзывающийся на все, происходящее в мире, в глубине своей души остается все же существом одиноким: