«В русский язык, – отмечается в современном учебнике по русскому фольклору, – анекдот как термин пришел в начале XIX в. (…) Под анекдотом тогда понимали: а) исторические сочинения; б) литературные портреты; с) „невыдуманные повести“.
Размытость жанра имеет свою предысторию. Известный историк древности Прокопий Кесарийский предложил свою версию жизнеописания византийских императоров (ок. 550 г.), включавшую фрагменты с забавными подробностями их интимной жизни, «выпавшие» из поля зрения предыдущих биографов. В 1623 году этот труд был назван
В забавном рассказе о том, как де Бросс объегорил премудрого властителя дум, совмещены, по сути дела, все разновидности этого жанра. Пушкин, однако, почерпнул свое произведение не из молвы, а выстроил его сам, пользуясь документальным источником. Заочное общение двух острословов строится именно по законам анекдота. «Возникающая ситуация не диалога, – справедливо отмечает Е. Курганов, – и есть эстетический нерв анекдота, то, ради чего, собственно, он и рассказывается. Главное здесь заключается не в комизме, не в смехе, а в энергии удара, в столкновении разных конструктивных элементов, в столкновении принципиально не совпадающих миропонимании. Достоверное, убедительное соединение несоединимого и объясняет характер анекдота. Вообще этот жанр в целом представляет собой психологический эксперимент, моделирование неожиданной, трудно представимой ситуации, но при этом обязательным является условие, что ее нужно показать именно как реальную и даже совершенно обычную, чтобы не было ничего похожего на искусственное, эклектическое соединение разных психологических структур».[577]
«Соединение несоединимого» в литературном анекдоте обычно достигается амальгамой бытового, обыденного колорита в рассказе о случае из жизни исторического деятеля, которого привыкли воспринимать с позиций строго регламентированного официоза или незыблемого, казалось бы, этикета.
Анекдотический «механизм», по сути дела, мы обнаруживаем и в распре Вольтера и де Бросса.
Срубленные деревья[578]
осердили нетерпеливого Вольтера; он поссорился с президентом, не менее его раздражительным. Надобно видеть, что такое гнев Вольтера! Он уже смотрит на де Бросса, как на врага, как на Фрерона, как на великого инквизитора. Он собирается его погубить: «qu'il tremble! – восклицает он в бешенстве – il ne s'agit pas de le rendre ridicule: il s'agit de le deshonorer!».[579] Он жалуется, он плачет, он скрежещет… а всё дело в двухстах франках. Де Бросс с своей стороны не хочет уступить вспыльчивому философу (…) и оканчивает письмо желанием Ювенала:Исчерпав анекдотическую ситуацию, обещанную читателю в начале статьи, Пушкин, казалось бы, должен был здесь остановиться.
Но забавный случай для него, пожалуй, не более чем затравка, чтобы сообщить анекдот куда более невеселый. Недаром как бы между прочим, но с самого начала в журнальной статье было упомянуто о превратностях взаимоотношений фернейского философа с прежним своим учеником, Северным Соломоном.[581]
В кратком эпилоге своей статьи редактор «Современника» a propos рассказывал, как, вступив сначала по досадной неосторожности, а потом по природной запальчивости в печатную полемику (впрочем, на невинную литературную тему) с прусским королем, философ был ошельмован, лишен звания камергера и выгнан из Пруссии после нескольких дней ареста.Соблюдая необходимую противоцензурную «деликатность», Пушкин отмечает в данном случае только «вину» Вольтера:
Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чужого, не имевшего никакого права его к тому принудить?.. (XII, 80).
Но по самому смыслу объективно изложенной истории прежний «ученик» философа сыграл в ней едва ли не более неприглядную роль.