Поразительно прилегают и противостоят друг другу «Памятник» и «Смерть поэта»: продолжение и одновременно пропасть. Впрочем, пропасть эта и в конкретной, реальной гибели Пушкина. Пользуясь терминологией всё того же советского времени, «Памятник» (тут я рискую многим, высказывая такое предположение) был писан вполруки, со слабой надеждой на возможность напечатания [88]. Борьба с самим собой за каждую строку в этом стихотворении весьма показательна (всё это достаточно подробно разобрано в «Предположении жить»): пушкинский вызов здесь слаб, он еле выбарахтывается из текста: вкус борется с темой. «Что вслед Радищеву восславил я свободу» – решительно вычеркивается (скорее по разности смыслов слова
И он не стал. Слово
Другое дело «Смерть поэта», если рассматривать стихотворение как эпитафию на уже надгробном «Памятнике» (надо еще раз учесть, что Лермонтов не мог иметь об этом стихотворении никакого представления). Стихотворение свое Лермонтов пишет, выражаясь опять же по-советски, никак не для печати – он бросает перчатку, как подлинный секундант Пушкина. (Это диссидентство покруче декабристского.) За что и поимел славу, то есть гауптвахту. Гауптвахта – уже слава. Да и «изгнанья не страшась» (о чем Пушкин лишь мечтал) – ссылку на Кавказ – получил он, как эстафету, в наследство от Пушкина.
Меня всегда волновало это пушкинское восклицание
И будто Лермонтов успел подхватить его «падший» пистолет… Он первый и больше других сказал про Пушкина (как при жизни, как при погибели, так и после):
Дивный гений… кто больше? Браво, Лермонтов!
Мой друг Павел Жуков, знающий наизусть лишь один стих Александра Сергеевича, «Мороз и солнце, день чудесный!» (потому что дальше боится Пушкина читать: слишком хорошо!), сочинил, однако, и свой единственный стих:
Остался неотвеченным лишь вопрос Лермонтова:
И если мы уж так любим круглые даты, то отмечаем нынче не 170-летие гибели Пушкина, а 170-летие