— Я еще до войны успела поучиться в русской гимназии. Позднее специально училась русскому языку.
— А когда вас арестовали?
— После войны и дали срок двадцать лет.
У меня мелькнула мысль: не в шпионской ли школе она учила перед войной русский язык?
— Кем вы работали в лагере?
— Дневальной. У меня ведь больное сердце!
Мне стало ясно, кто она. Чтобы попасть на должность дневальной сравнительно молодой женщине, нужно быть стукачом. А сердце? Ну кто в лагере обращает на это внимание! Чтобы прекратить с ней разговор, я делала вид, что сплю. Утром, поблагодарив за ночной приют, я отошла от нее в дальний угол, где мне дали койку, и старалась поменьше с ней сталкиваться. Она заметила мое отчуждение и обиделась.
По странной случайности я попала в Бутырках в ту же камеру № 105, где сидела в 1936 году. За прошедшие тринадцать лет обстановка сильно изменилась: если в 1936 году камера была грязная, вонючая, на веревках сушились лохмотья, люди по целым ночам плакали, кричали, говорили, ходили, спали вповалку на дощатых нарах, то в 1949 году все было приведено в идеальный тюремный порядок: стены и пол сверкали чистотой, спали на отдельных койках с матрацами, за малейшее движение в неустановленное время можно было попасть в карцер, каждое утро приходил врач и белым платком проверял, нет ли где пылинки, за плохую уборку дежурным тоже грозил карцер. Одним словом, тюремная культура была доведена до совершенства. На стену так и просилась доска с показателями соцсоревнования с другими подобными заведениями. Стало страшно: это была уже не катастрофа, вроде землетрясения, как в 1937 году, а упорядоченный быт, рассчитанный на годы.
После завтрака в камере разразился скандал, с истерикой, безобразной руганью, швырянием мисок о пол. Представление давала Мария Ивановна Синицына, седая, толстая, неопрятная, визгливая, изрыгающая безобразные ругательства.
— Что это такое? — спросила я. — Почему вы ее не остановите?
— Ах, она такая нервная, она уже отбыла десять лет в лагере и вторично арестована.
(Я поняла, что она, как и я, «повторница», арестованная для отправки в ссылку.)
В это время женщина кричала:
— Не смейте меня останавливать. Вы еще ничего не пережили. Вот попадете в лагерь, увидите, будете ли там приличия соблюдать!
Все в панике жались по углам и с укором смотрели на молодую женщину, которая робко пыталась возражать Марии Ивановне:
— Все равно, хотя вы и нервная, а не надо безобразничать и ругаться. Все тут измученные и нервные.
Старая бросилась на койку с рыданием и визгом, а все, угнетенные и расстроенные, смотрели на нее, видя в ней свое будущее.
Я села на койку и стала наблюдать за своими товарищами по несчастью.
Состав арестованных резко отличался от того, который я помнила по 1936 году.
Если в 1936 году члены партии или жены членов партии составляли подавляющее большинство, то теперь их было процентов десять. Много было женщин, арестованных за связь с немцами (из-под фрицев, как их называли), были члены какой-то религиозной организации, в большинстве своем полуграмотные крестьянки, которые имели даже своего претендента на престол, какого-то Михаила, явно по годам не соответствующего Михаилу Романову. Очень много латышек и эстонок, презиравших и ненавидевших русских и державшихся особняком. Была группа коммунистов, которым, по всем признакам, полагалось сесть в 1937 году, но которые случайно уцелели и в один голос говорили, что они были уверены в справедливости арестов 1937 года. Доказательством этой справедливости для них являлось то, что вот они не совершали преступлений и их-то не тронули.
Только эта немногочисленная группа в очень ослабленном виде переживала нечто подобное тому, что переживали мы в 1937-м, т. е. крах мировоззрения. В ослабленном виде потому, что им уже не раз была сделана прививка: не признаваясь самим себе, они потеряли ту безусловную веру в справедливость советской власти, которая была у нас. Они уже сотни раз подставляли под понятие «справедливость» понятие «целесообразность», у них уже вошел в сознание нелепый довод, что хотя данный человек невиновен, надо изгнать его из жизни для каких-то высших целей. Они уже очень хорошо понимали, что «лес рубят — щепки летят». И хотя страшно и больно было стать щепкой, но ничего противоестественного в этом не было.
Самая страшная была группа «детей».
Им было по шесть, по восемь лет в 1937 году, когда арестовали их родителей. Сейчас им было по восемнадцать-двадцать лет, и их взяли с формулировкой «за связь с врагами народа» и отправляли на пять или десять лет в ссылку. Они были комсомолками, они учились, они не знали, что сделали их родители, но им страстно хотелось доказать, что они такие же, как все советские девушки, нет, они из лучших, хотя родители их клейменые. Они почти все отлично учились. Были активными комсомолками. Они мечтали о подвигах, чтобы все узнали, что они преданные советские люди.