«Герцен. Кого и куда вы ведете?
Офицер.
И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну да про то знают першие, наше дело исполнять приказание, не мы в ответе, а по-человеческому некрасиво.
Герцен. Да в чем дело-то?
Офицер.
Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорит: „Беда, да и только, треть осталась на дороге (и он показал пальцем в землю)“.
— Повальные болезни, что ли? — спросил я, потрясенный до внутренности.
— Не то чтобы повальные, а так, мрут, как мухи. Жиденок, знаете, этакий чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари — опять, чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятами делать?..
Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, какие я видел, — бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще как-то держались, но малютки восьми, десяти лет…
Бледные, изнуренные, с испуганным видом стояли они в неловких… солдатских шинелях… обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их… И эти больные дети, без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу…
Я взял офицера за руку и, сказав „поберегите их“, бросился в коляску. Мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь».
Так вот, оба мои деда были кантонисты. Отец матери, Шнейдер, умер задолго до моего рождения, а дедушка Арон Слиозберг жил с нами до моих десяти лет, и я очень любила его. Дедушка часто рассказывал о своем детстве, моей няне и бабушке (маминой маме). Мне тогда было три-четыре года, он не думал, что я слушаю его рассказы и что-то понимаю, а я очень понимала. Я ночью не могла спать и все думала о том, как дедушку забирали от отца и матери, как он страдал, как боялся злых начальников!
Моя старшая сестра добавила к моим страхам еще одно: она прочла мне главу из «Хижины дяди Тома», где продали маленького негритенка, и мать убежала с ним через реку в Канаду, прыгая по льдинам от преследователей. В голове моей все перемешалось: бедствия еврея дедушки, бедствия негритянки Элизы. Я почему-то решила, что и меня могут отнять у мамы. Я ведь тоже не такая, как мои подруги-русские, я ведь какая-то бесправная! Этот страх долго мучил меня. Я почему-то об этом никому не говорила, но по ночам думала, боялась, страдала.
Еще увеличившим мои мучения был страх еврейского погрома. В 1906 году ждали погрома, прибегали какие-то женщины и рассказывали, что на окраине Самары уже собрались погромщики с портретами царя и крестами, с криками «Бей жидов, спасай Россию!». Что уже разбили и разграбили какие-то лавки и убили одного старика. Няня одела меня и сестренок и хотела нас увести к своим знакомым, которые согласились спрятать нас. Мой двоюродный брат Миша, студент, сбросил куртку и в белой нижней рубашке сел на табуретку у двери. В руках у него был топор. Мама уговаривала его спрятаться, пусть все грабят, но он упрямо повторял: «Первому, кто сюда сунется, проломлю топором голову».