Просто утверждать, что миром правит экономика (а это основная исходная предпосылка марксизма), – большое упрощение, но в нем содержится некоторая очевидная истина. Материальный мир – это единственное, что у нас есть, и никакого другого мира нам познать не дано. Я не понимаю религиозных людей. Их завели в тупик, одурачили, загнали в плен абсурдных представлений. Бог есть, но Он – это мир: скалы, реки, облака, люди. Каждый человек – маленький бог. Если уж на то пошло, я проповедую религию человека, божественность человека, святость повседневной жизни. Все иерархии должны исчезнуть: мужчина не должен стоять над женщиной, король над подданным, богатый над бедным. Мне по-прежнему кажется, что Великая французская революция сделала своими идеалами правильные цели: свободу, равенство, братство. Ну может быть, не в том порядке. Равенство должно идти прежде свободы: мы не можем быть свободными, пока все не станем равными если не в социальном отношении, то хотя бы в материальном. Пока хоть один человек продолжает просить милостыню на улицах столицы, среди людей нет равенства и не может быть речи о свободе и братстве.
Мой милый Вальтер Беньямин не был марксистом, но тем летом на Капри мои доводы, видимо, подействовали на него, и он добросовестно проштудировал «Капитал» – мой личный экземпляр, который взял почитать у меня, да так и не вернул. Еще я дала ему «Историю и классовое сознание» Дьёрдя Лукача[76]
(тоже мою собственную книжку), которую он уже читал, но не успел как следует вникнуть в нее.Именно у Лукача Вальтер нашел подтверждение своих собственных мыслей о разложении немецкого общества и их оформление в систему, которую он, кажется, называл «связной и эпистемологически последовательной». Лукач в своем строгом стиле исследовал духовный кризис Запада. Вальтер сам пережил такой кризис, что заставило его двигаться в сторону эзотерики, к мистицизму, а это верный признак упадка. Ему казалось важным, что Лукач способен спасти духовную традицию Запада и найти ей лучшее применение, предлагая новые способы использования существующих видов деятельности и их преобразования в инструменты социального прогресса. Вальтер впервые начал понимать, что без радикальных перемен Европа обречена.
Он проглатывал книги, которые я ему давала; его умственные способности вызывали у меня благоговение. Нас с Бернхардом изумляла его манера медленно говорить прекрасно построенными, законченными абзацами. У него был философский склад ума, образование он получил в германской традиции. Гегель (которого я так и не прочла как следует) вошел в его плоть и кровь, и поэтому Маркс и Лукач совсем не показались ему трудными. Я стала ему вместе и учителем, и ученицей.
В умственном отношении Вальтер в два счета обогнал меня. Он быстро и лучше, чем я, проник в премудрости диалектического материализма. Но он не был преданным своему делу революционером и никогда не смог бы им стать. Он был неисправимо, неизлечимо буржуазен – это был берлинец старой школы, представитель класса бюргеров. Сколько бы он ни утверждал, что оторвался от своей среды, происхождение накладывало на него свой отпечаток и ослабляло его революционный пыл. По сути своей он был коллекционером, знатоком, мистиком. И его отношение к революции вряд ли выходило за рамки самых отвлеченных интеллектуальных устремлений. На поверку, когда он пытался проявлять революционное рвение, выглядело это довольно жалко. Из-за его скептицизма марксист из него был никакой, и меня злило, когда он начинал изображать преданность делу. Выходило очень несуразно.
Мы несколько раз встречались в том же кафе на пьяцце, и он терпеливо пытался разговорить меня, задавая все более личные вопросы.
– Вы уж простите меня, фройляйн, – сказал он мне, – но я хочу знать все. Я всегда так делаю, когда с кем-то знакомлюсь.
– У вас, наверное, и времени больше ни на что не остается, – заметила я.
– Ну, то есть, когда знакомлюсь с кем-нибудь совсем особенным… С кем мы можем стать друзьями.
Было в нем и что-то от дурачка, и какая-то неотразимость. Мне вообще нравятся умные мужчины, умеющие выложить в разговоре какой-нибудь сложный довод, основанный на точном знании мира. Вальтер, конечно, прочел все на свете, и большую часть – по два раза. Он был живой, ходячей энциклопедией, его безумное, безудержное, нечеловеческое желание знать все обо всем, что можно найти в книгах, иногда доходило до смешного.
Нельзя сказать, что я не люблю читать: романы (в особенности) и книги по истории – неотъемлемая часть моей жизни. В то время я читала Тацита и Светония, и у обоих были страшные, но замечательные истории о жизни императора Тиберия на Капри. Каким он был чудовищем! Отъявленный фантазер и распутник, потакавший малейшим своим желаниям. Странным образом он напоминал мне Брехтa.