Барышня встретила его встревоженным взглядом больших угольно-чёрных глаз, тем более удивительно и завораживающе, что – больших, выразительных, хоть и в разрезе восточного рисунка, с уголками, приподнятыми к вискам.
– Что? Звонят? – подскочила она с дивана, выронив бархатный мешочек ридикюля.
– Не знаю. Битте. Зовут, – стушевался мальчишка.
Таких экзотических полукровок он только в «синематографе» и видал. «Жестокая гейша», вот как фильма называлась. И то мельком видел, пока за ухо не выведут, – мол, маловат ещё на такое пялиться.
– Извольте, – он утёр-таки нос линялой розовой манжетой. – То есть извольте-с.
– Мне жаль, мадемуазель, у меня для вас скверная новость, – трагически поднял кустистые седые брови Адам Иванович.
Кира застыла на месте.
Адам Иванович взглянул на девушку поверх стекляшек очков:
– Вы ждёте звонка со станции Обертау?
Кира отпрянула от тёмной дубовой стойки, больше похожей на резной готический саркофаг в сумерках католического собора. И без того большие глаза её расплылись, точно пятна чёрной туши на белой промокашке. Девушка, казалось, испугалась услышать то, что последует после, вроде: «Мне очень жаль…»
– Да, мы с братом так уговорились, – зачастила Кира почти сомнамбулически. Румянец тревоги пробился даже через природную смуглость кожи. – Договорились, что во фронтовую полосу он поедет сам. И как только что-то узнает о брате. Вадим – он морской офицер, он наш старший брат. Оперировался у Бурденко и теперь вот, в эвакуационном госпитале. В третьем, кажется, фронтовом, а госпиталь, Кирилл говорил…
– На станции Обертау, – сочувственным кивком вставил наконец запятую старик портье.
– Да, оттуда он мне вчера и звонил, – подтвердила Кира отстранённо, будто сама себе, но уже ровно. Должно быть, смирилась с неизбежностью, написанной клинописью в скорбных складках лица регистратора. – И сегодня обещал в двенадцать.
Девушка смолкла на выдохе.
Адам Иванович понимающе покачал седой головой.
– Боюсь, мадемуазель, ваш брат не сможет вам телефонировать.
И, не дождавшись расспросов – барышня, видимо, что-то сосредоточенно обсуждала сама с собой, губы её беззвучно шевелились, невидящий взгляд проницал портье сквозь, не замечая, – закончил портье фразу:
– На станции Обертау германская армия, мадемуазель.
– Откуда вы знаете? – обратила девушка наконец внимание на рассматриваемый ею объект.
– Я скажу так. Один наш постоялец, – доверительно потянулся старик через зелёный плюш стойки. – Он чиновник военного ведомства. Я не знаю какого, но он называл его «ГАУ»[2]
и почему-то полагал, что это должно всех пугать. Он тут, – сухой палец указал на ореховый короб телефонного аппарата в викторианском стиле: – Он тут очень сердился, что в нашем депо ему не дают паровоз ехать в Обертау. У него там будто бы ценный эшелон простаивает. Ему говорят – паровоз, конечно, есть. Но ехать в Обертау никак нельзя, потому что, видите ли, там германская армия? А он кричит: «Вас всех за этот эшелон расстреляют, начиная с меня». И, представьте, не успокоился, пока сам не дозвонился до Обертау.– Дозвонился? – Кира, казалось, расслышала только эту последнюю фразу.
– А что с того? – пожал старик поникшими плечами в старомодном вицмундире неопределённой ведомственной принадлежности. – Ему там ответили по-немецки.
– По-немецки… – чуть слышным эхом повторила девушка. – А что именно?
– Боюсь, я не смогу вам повторить, мадемуазель, – виновато развёл руками Адам Иванович. – Они смеялись над ним и ругали. Один почему-то всё время называл бедного чиновника «Васья», хотя на самом деле он Генрих Юрьевич.
– Потому и боится расстрела, – рассеянно отметила Кира.
– Мы все боимся, мадемуазель, – вздохнул старик и, видимо, пользуясь тем, что «благородной азиатке» было явно не до него, даже проворчал нечто сокровенное: – А мы так больше всех. Русские нас не любят за то, что разрушаем Россию. Немцы – за то, что построили Германию.
– Вы говорите, паровоз в здешнем депо всё-таки имеется? – вдруг спросила старика Кира.
Тот даже не сразу понял, о чём и тем более – к чему. Когда понял, щепотью снял с отвислого носа круглые очки с тонкой оправкой.
Уставился на диковинную постоялицу с близоруко-сумасшедшим удивлением и, наконец, пожал плечами:
– Так сказали в депо.
Старик долго провожал взглядом давно исчезнувший девичий силуэт, разбитый остеклением дверей с золотистой облезлой надписью: «Europe». Потом будто вспомнил что, поискал взглядом поверх очков и подманил пальцем мальчишку.
– Ты говорил, у тебя брат шофёр паровоза?
– Кочегар, – с достоинством поправил старика носильщик. – Помощник машиниста.
– Дословно это одно и то же, – перебил его Адам Иванович, знаток французского в водевильном репертуаре. – Что он сейчас? Брат этот твой? В городе?
– В депо он сейчас, где ему ещё быть? – картинно развёл руками пострел.