Мы снова остались вдвоем с Коноваленко в посветлевшей, подневному ожившей, мерзлой тайге. Коноваленко стоял передо мной, опустив глаза, и валенком разминал сахарные, словно изнутри жемчужно светившиеся комья снега.
— Да-а… — произнес он, поднимая глаза, — некстати заявился ты, душу мне растревожил…
Этот переход у Коноваленко от раздражения, гнева, злобы к беспомощности и горечи был так неожидан, что стало не по себе и уже не хотелось ни драки с ним, ни ругани, ни упреков.
Коноваленко посмотрел в тайгу, далеко, туда, где в переплетении коричневых ветвей лиственниц и кустов плавилось неяркое, едва показавшееся над горизонтом солнце. Долго мы ждали его после полярной ночи, и вот оно вышло наружу, катится в гуще тайги у самого горизонта, и почему-то нет никакой радости в душе.
— Солнце встало… — проговорил Коноваленко.
— Да, солнце… — машинально ответил я.
И мы опять замолчали. И все смотрели в тайгу, и как будто не видели солнца.
— Ну вот, — сказал Коноваленко, — ночь полярная, выходит, кончилась.
— Да, все как-то по-другому стало…
— По-другому… — негромко подтвердил Коноваленко.
Постояли мы еще. Коноваленко сказал:
— Собак я тебе в тую палатку к вечеру приведу, за ними еще сходить надо, можешь быть спокойным. Ты бы сразу пришел, сказал бы, что тебе к геологам ехать. Кирющенко небось посылает?
— Кирющенко, — почему-то вздохнув, сказал я.
— Вот тут у меня все… — покряхтел Коноваленко, потерев кулаком ватник на груди. — С вами бы…^— И словно опомнившись, сказал: — Нельзя! И вас замучаю, и сам с вами пропаду… Уезжать надо.
— Зачем же уезжать, Петро? — робко спросил я. — Ведь все хорошо… кончилось.
— Н-да-а… — протянул он со злой иронией, — «хорошо»! Сгребли, с милиционером напоказ всем поводили, а потом извинились… Очень хорошо!.. Да и не в том совсем дело, — другим тоном воскликнул он. — Совесть, видишь, меня смаяла. Что у меня в душе, ты знаешь?
— А что? — с наивностью спросил я, самому даже неловко стало.
Коноваленко усмехнулся.
— Да куда тебе понять… Был ты в армии? — неожиданно спросил он.
— Был, — сказал я. — До института еще призвали, а потом, после, как демобилизовался, учиться начал… Знаешь, как зверь в книги вцепился, то ли поумнел, то ли повзрослел.
Коноваленко не спускал с меня острого взгляда и слушал не прерывая.
— Вот видишь, армейский ты человек, в случае чего можешь пригодиться. А я… а я дисциплины боялся. Могу я теперь, когда там, — Коноваленко мотнул головой куда-то в тайгу, — такая заваруха с фашистом, могу я спокойно сидеть здесь? — Он подождал, скажу ли я что-нибудь, но я молчал. — Помнишь, я тебе когда-то сказал, что просто так пить не бросают, что в душе надо что-то иметь, а что, я не знаю. Забыл, должно?
— Нет, помню, — сказал я, — мы еще с тобой северное сияние смотрели.
— Ну, правильно, помнишь. Так вот, есть теперь у меня в душе, есть, понял?.. Не пусто в душе… Долг свой мне надо жизни воз-вернуть, пока силы есть, потому и уезжаю. Что там делается, фашист прет и прет, никто его не остановит. А ударит в голову, да повернет на нас?.. Поеду на материк, в первом же городе на железной дороге, в Иркутске, приду в военкомат, попрошусь в Красную Армию. Примут солдатом, как думаешь? Я мужик здоровый, думаю, возьмут. Могу же я там сгодиться?
— Можешь, — решительно сказал я, пытаясь твердостью в голосе скрыть внезапно нахлынувшие чувства. — Можешь, конечно… Слушай, Петро, а как же ты без собак? Как туда доберешься? До Якутска тыщу километров. Как же? В мороз, в пургу, сейчас самые ветра начнутся.
— Доберусь! Не впервой мне бродяжить. А теперь, главное, цель есть, жизнь по-другому поворачивается. Доберусь!
— Привык я к тебе, — неожиданно для себя сказал я и отвернулся.
— Ну ладно, ладно… — пробурчал Коноваленко. И нарочито грубовато продолжал: — Наказание с вами, с интеллигенцией! Тебе тоже не сладко придется с этими псами, душу их возьми господь!.. Доберусь! В Абый пешком, а там, как придется — и на почтовых упряжках и пешком. Ползком, а доберусь. Все! Твердо решил… Да и попутчик есть — Федор. Данилова ты бы взял под свое управление, зачем ему с нами? Видал, как он тебя защищать прибежал! Из него правильный мужик получится, поверь мне, присмотреть только надо.
— Ладно, пусть остается.
— Я ему скажу, чтобы остался, он меня послушается.
— А Федор тоже в военкомат? — удивился я.
— Да нет, он и не знает про то, куда я. И знать ему незачем. Он еще с упряжкой кордебалет устроит… надо будет, так я его скручу, не впервой. К вечеру собачье племя в палатке будет.
Постояли мы с ним, поеживаясь от холодного ветерка, тянувшего из тайги, точно легонько касалось щеки острое лезвие бритвы.
— Петро, а почему Федор с тобой уходит? — спросил я. Не хотелось мне заводить этот разговор, выпытывать у Коноваленко то, что он, может быть, и опасался мне говорить. Нехорошо было на душe, будто в чем-то виноват перед Федором, вот и пересилил себя, спросил…
Коноваленко спокойно ответил: