Оглянувшись, я увидел, что Хакиру, подняв кайкэн покойницы, держит его в руках. Я сосредоточился на тот случай, если он и вправду захочет сразиться со мной. Но, заглянув ему в глаза, я увидел нечто, напомнившее мне о нашем детстве, когда мы с ним дружили, и, как ни странно, мой гнев начал рассеиваться. Наверное, подумал я, путь к прощению никому не заказан. Мертвая девочка лежала у моих ног. Девочка, не заслужившая такого конца. Наверное, достаточно крови было пролито. Наверное, пришло время прощать.
– Хакиру, – сказал я, но продолжить не успел.
Хакиру, направив лезвие кайкэна на себя, вонзил его в живот, а затем сделал глубокий надрез слева направо. Из открытой раны хлынула кровь Несколько секунд он стоял неподвижно с усмешкой на лице, прежде чем рухнуть на землю.
Часть одиннадцатая
Ангелы добрые и злые
Германия
1790 г. от Р. Х.
Камера моя была маленькой, не более двенадцати футов в длину и шести в ширину. Койка с жестким матрасом была вжата в стену, а ведро, в которое следовало справлять нужду, стояло в углу. Кроме этих удобств, другой мебели здесь не было. Некоторым заключенным повезло, у них за решетками открывался красивый вид, но мое окно выходило на тюремный двор, и в непогоду я кутался в постельное белье, обнимая себя руками, чтобы согреться, поскольку истрепанное одеяло плохо защищало от холода. Я слыхал, что на другой стороне здания заключенные разглядывали разные камни в глубине сада, я же лишь мечтал об этом простом удовольствии. Однако и мне отчасти улыбнулась удача – в том смысле, что обретался я один, тогда как многих насельников тюрьмы Хоенасперг[141]
отправляли в камеры по двое, и тогда тот, кто был сильнее, занимал койку, а другой ютился на полу. В любом случае изоляцию я предпочитал общению, особенно при повышенном уровне насилия в столь замкнутом пространстве.Режим дня всегда был одним и тем же. В шесть утра нас будили звуки гонга, и, выстроившись в цепочку, мы спускались в столовую на цокольном этаже, где каждому выдавали миску с черствой булкой, куском затвердевшего сыра и холодной сосиской, а также кружку тепловатой воды, вроде бы имевшей некогда мимолетное знакомство с чайными листьями. Это не было едой в моем понимании, и я долго привыкал к мучительному голоду, от которого страдал мой желудок. Порой, когда по камере пробегала крыса, я представлял себе, что я почувствовал бы, загнав ее в ловушку, содрав с нее кожу и поджарив над огнем. В любую погоду после завтрака нас выгоняли во двор, где мы молча маршировали целый час, а потом возвращались в камеры и просиживали там до полудня. Многие довели до совершенства умение засыпать когда вздумается, чтобы время не тянулось слишком долго, но я в этом искусстве не очень преуспел и обычно бодрствовал, работая над своими стихами. В полдень мы опять маршировали, и случалось, что охранники играли на музыкальных инструментах, чтобы мы могли поплясать, – танец куда лучше помогал размять ноги и разогнать кровь, пусть даже со стороны мы выглядели смехотворно. Я читал, что капитаны британских военных кораблей по той же причине побуждали матросов танцевать на палубе каждый вечер, и хотя поначалу казалось странным исполнять цвайфахер[142]
или лендлер[143] в компании с убийцами, ворами и насильниками, вскоре я преодолел это затруднение и свыкся с танцами. Более того, я присоединился к пятерке других мужчин – поджигателю, насильнику, вору и тем двоим, что убили пожилую женщину, позарившись на ее карманные часы, – обучавшихся танцу шуплаттлер[144], который мы исполняли, к восторгу других заключенных, а также охранников, встав в круг и размеренно шлепая себя по подошвам ботинок, бедрам и коленям в старинном баварском стиле.Днем давали еще одну тарелку с едой, которую охранники лукаво называли обедом, обычно это был гуляш с неподдающимся пережевыванию мясом и клецками, о которые можно было зубы сломать, а рядом с тарелкой лежал кусок черствого хлеба. Почему хлеб был всегда черствым, я так и не выяснил. Я догадывался, что мы ежедневно ели хлеб вчерашней выпечки, хотя было бы куда разумнее избавляться от несъеденного хлеба и каждое утро приступать к выпечке заново. Улучив момент, я сказал об этом начальнику тюрьмы, и он сперва уставился на меня, а затем расхохотался и похлопал меня по плечу, будто меня нарочно отправили сюда, чтобы я его развлекал. Его поведение я счел возмутительным, поскольку, будучи немцем, я ни разу не покидал своей родины и шутки не были моим коньком.
Раз в неделю нас приводили в подвал и заставляли стоять, раздетыми догола, рядами по десять человек в каждом, пока охранники поливали нас из шлангов. Хотя мы были грязными и от нас безбожно воняло, те, кто стоял впереди, корчились от боли, ибо давление в шлангах было чудовищным. Тем не менее я радовался этой боли и всегда становился в первом ряду, раскинув руки и наслаждаясь, пока вода лупила по моему телу. Вечер после помывки был единственным временны́м промежутком, когда я ощущал себя почти чистым.