По большей части наши ребята мне нравились, но был один, Милтон, которого я на дух не переносил. Было в нем что-то жесткое, садистское. Почти все мы чувствовали некую солидарность с молодыми парнями, что находились по другую сторону ничейной полосы, потому что нам хватило ума смекнуть – их, как и нас, вытащили силком из родных гнезд, только в их случае по приказу кайзера, а не короля, этих двух кузенов, что безмятежно ужинали в своих личных столовых и каждый вечер слушали оркестровую музыку, тогда как единственная музыка, которую мы слыхали, был свист пуль, что пролетали рядом с нашими ушами.
Милтон любил рассказывать в подробностях о жутких мучениях, которым он подверг бы немцев, об изощренных пытках, которые он им назначил бы, и я сообразил, что, вероятно, он из тех мальчишек, что отрывают крылья бабочкам, прежде чем наколоть их булавкой на картонку.
В происшествии, создавшем для нас всех немало трудностей, были замешаны Эттлинг, Милтон, Сэдлер и Бэнкрофт. Ранее мы наконец продвинулись на несколько миль вперед и добились своего рода победы над врагом, когда этих четверых послали удостовериться, действительно ли траншеи на другой стороне опустели. В основном они и впрямь опустели, но оказалось, что один солдат уцелел, немецкий парнишка, которому, к его несчастью, повезло остаться в живых, хотя все его товарищи были убиты. Когда наши четверо вытащили его из окопа, Милтон выстрелил пареньку в голову, хотя ему следовало привести его на нашу сторону как военнопленного. Со стороны Милтона это было проявлением трусости и нарушением всех правил войны, какими бы они ни были.
Бэнкрофт, которого я считал кем-то вроде мыслителя, встал на дыбы и переговорил о случившемся с сержантом Клейтоном, но тот лишь пожал плечами – мол, еще одна фронтовая потеря, но Бэнкрофт на эту отговорку не поддался, и однажды вечером я видел, как он едва не поколотил Сэдлера, обвиняя его в трусости и утверждая, что Сэдлер был на месте происшествия и видел, что сделал Милтон, и он обязан теперь это подтвердить.
Если сержант услышит два отчета о случившемся и они совпадут друг с другом, тогда ему придется что-то предпринять. В обязательном порядке.
– Это было хладнокровным убийством, – настаивал Бэнкрофт, а Сэдлер сказал, что, возможно, так оно и было, но он видал кое-что и похуже, много хуже, и вообще – какое это теперь имеет значение? Тогда Бэнкрофт обвинил его в подтасовке фактов, утверждая, что лжет он не для того, чтобы защитить Милтона, но потому что тот зачем-то ему очень нужен, и я понял: если между бывшими друзьями когда-то и существовало взаимопонимание, ныне оно бесследно исчезло.
– Неужели нельзя быть просто друзьями, когда нам одиноко и мы воюем почти непрерывно? – спрашивал Бэнкрофт, но Сэдлер и слушать его не хотел, что привело к великой кровавой смуте. Закончил Бэнкрофт тем, что сложил оружие и заявил, что не будет принимать участие в наступлении до тех пор, пока начальство не разберется с тем, что произошло с немецким пареньком, и в результате Бэнкрофта отдали под трибунал, а затем приговорили к смерти как труса и предателя.
Жуткое выдалось утро, и я был рад, когда меня не взяли в расстрельную команду. Сэдлера, однако, взяли. Бэнкрофту предложили черный мешок, но он предпочел смотреть в лицо своим убийцам. После чего Сэдлер изменился до неузнаваемости. Живость выветрилась из него. Стойкость тоже. И вера в себя. Он трясся и вздрагивал.
Когда я пробовал с ним заговорить, он выслушивал одно-два слова, не более. Однажды я обнаружил его сидящим спиной к дереву, с дулом револьвера во рту, и почти целый час я уговаривал его не нажимать на спусковой крючок и внушал ему, что его жизнь все еще несомненная ценность. В конце концов он положил револьвер на землю, и я поспешил убрать оружие подальше, а когда он посмотрел на меня, мне показалось, что он испытывает неподдельное отвращение к себе.
– Вряд ли бы я это сделал, – тихо произнес он. – Я ужасный трус, сами видите.