У входа вам дается поднос, и вы становитесь в очередь. Ожидание. Соседки, очень приятные кандидатки на обед, молчат…
«Странное должно быть чувство, — думал я, — когда можно себе позволить подойти к одной из этих барышень с точеным и кокетливым носиком. Мадемуазель, — можно было бы ей сказать, — я богат, очень богат… Скажите мне, что могло бы доставить вам удовольствие…»
Тогда все сейчас же становилось просто, божественно просто, все, что было еще так сложно за минуту до этого. Все преображается, и чудовищно враждебный мир сейчас же клубком сворачивается у ваших ног, послушный и бархатистый. Может быть, тогда же теряешь изнуряющую привычку мечтать об удачниках, раз у самого то же самое в руках. Жизнь людей неимущих — лишь сплошной отказ во всем, а хорошенько познать и отказаться можно только от того, что имеешь. Что касается меня, то я столько перепробовал, столько сменил мечтаний, что у меня в сознании дул сквозняк: до того оно все потрескалось и расстроилось самым отвратительным образом.
Пока что я не смел завести с молодыми девушками самый безобидный разговор. Я послушно и тихо держал поднос. Когда пришла моя очередь, я подошел к фаянсовым чашкам, наполненным колбасами и горохом, и взял все то, что мне выдали. Столовая была так опрятна, что я чувствовал себя на мозаике пола, как муха на молоке.
Подавальщицы, вроде больничных сиделок, стояли за макаронами, рисом, компотом. У каждой была своя специальность. Я взял то, что раздавали самые милые. К сожалению, они не улыбались посетителям. Получив свою порцию, надо было идти садиться. Держа перед собой поднос, продвигаешься маленькими шажками, как по операционной зале.
Но если посетителей заливали таким ярким светом, если нас на минуту вырвали из обычной тьмы, свойственной нашему положению, то это входило в заранее обдуманный план. У владельца были свои соображения.
Мне никак не удавалось спрятать ноги под столиком, который достался мне, они вылезали со всех сторон. Мне бы очень хотелось деть их куда-нибудь, оттого что по другую сторону окна стояли и смотрели на нас люди, которых мы только что покинули на улице. Они стояли в очереди и ждали, когда мы кончим жрать, чтобы занять наши места. Именно для того, чтобы у них разыгрался аппетит, нас так хорошо и выгодно освещали, мы служили живой рекламой. На клубнике моего пирожного играли такие световые блики, что я не решался проглотить его.
От американской коммерции некуда податься.
Сквозь ослепительный блеск этих огней и мое смущение я все-таки заметил, что мимо меня бегает взад и вперед хорошенькая подавальщица. Я решил не пропустить ни одного из ее очаровательных движений.
Когда она подошла ко мне, я начал делать ей знаки, как будто я ее узнаю. Она посмотрела на меня без всякого удовольствия, как на зверя, но все-таки с некоторым любопытством. «Вот первая американка, — подумал я, — которой пришлось обратить на меня внимание».
Докончив мое лучезарное пирожное, я должен был уступить место другому. Тогда, немного спотыкаясь, вместо того, чтобы пойти по прямой дороге, которая вела к выходу, я расхрабрился и, не обращая внимания на человека у кассы, который ждал нас всех с нашими монетами, направился в сторону белокурой девы.
Все двадцать пять подавальщиц на своих постах за дымящейся едой одновременно сделали мне знак, что я ошибаюсь, что я заблудился. Я заметил сильное движение среди людей, стоящих в хвосте по другую сторону окна, и те, которые должны были сесть за мой столик, остановились в нерешительности. Я нарушил порядок вещей.
Все вокруг громко удивлялись. «Верно, опять какой-нибудь иностранец!» — говорили они.
Хороша ли, плоха ли, но у меня была своя идея: я не хотел лишиться красотки, которая мне подавала. Она посмотрела на меня, тем хуже для нее. Мне надоело быть одному. Довольно мечтать: симпатии! близости!
— Мадемуазель, вы меня мало знаете, но я вас уже люблю. Хотите выйти за меня замуж?..
Вот что сказал я ей, вполне прилично. Ответа ее я так и не услышал, потому что гигантский страж, тоже весь в белом, появился как раз в этот момент и выбросил меня на улицу, точно, просто, без ругательства, без грубости, выбросил в ночь, как собаку, которая нагадила.
Все произошло по всем правилам, мне нечего было возразить.
Я пошел по направлению к «Laugh Calvin».
В моей комнате все те же грохот и гром вдребезги разбивали эхо; ураганом издалека неслось на нас метро, унося с собой при каждом новом шквале акведуки и с ними целый город, а совсем снизу подымались бессвязные механические призывы и потом — мягкий рокот толпы в движении, колеблющейся, всегда скучной, всегда продолжающей свой путь, и снова колеблющейся, снова возвращающейся. Вся эта большая человеческая каша города.