Она мне показалась бледной и печальной. Где она была? Становилось поздно. Настал тот час, когда американцы бродят как потерянные, потому что жизнь вокруг них замедляет ход. Это час полупризнаний. Им надо торопиться, если хочешь воспользоваться им. Лола старалась создать настроение, задавая мне вопросы, но тон, которым она расспрашивала о моей жизни в Европе, ужасно меня раздражал.
Она не скрывала, что считает меня способным на какую угодно гадость. Это предположение не обижало меня, оно только меня стесняло. Она, конечно, предчувствовала, что я пришел к ней за деньгами, и вполне естественно, что одного этого факта было достаточно, чтобы вызвать в нас враждебное друг к другу чувство. Все эти ощущения бродят где-то неподалеку от убийства. Мы отделывались общими фразами, я делал все от меня зависящее, чтобы все это не завершилось окончательной ссорой. Она между прочим поинтересовалась моими любовными похождениями и не оставил ли я где-нибудь, бродяжничая, ребенка, которого она могла бы усыновить. Странная мысль! Мысль усыновить ребенка была ее последним увлечением.
Она довольно наивно воображала, что неудачник в моем роде, должно быть, разбросал своих незаконных отпрысков под всеми небесами. У нее было много денег, призналась она мне, и она чахла от невозможности посвятить свою жизнь воспитанию ребенка. Она прочла все сочинения на тему о деторождении, особенно те, которые говорят о материнстве восторженно лирически, которые, если усвоить их целиком, навсегда отнимают у вас охоту любить. У каждой добродетели есть своя омерзительная литература.
Ей хотелось пожертвовать собой для маленького существа. Я же мог предложить ей только свое крупное существо, которое внушало ей отвращение. В сущности, успехом пользуются только хорошо поданные неудачи, те, которые действуют на воображение. Наш разговор не клеился.
— Вот что, Фердинанд, — предложила она мне наконец, — довольно разговаривать, поедем на другой конец Нью-Йорка; я хочу навестить одного мальчика, которым я занялась. Мне это доставляет удовольствие, только мать меня раздражает…
Странная это была минута. По дороге, в машине, мы разговорились о ее негре.
— Он показывал вам свои бомбы? — спросила она.
Я признался, что он подвергнул меня этому испытанию.
— Знаете, Фердинанд, этот маньяк совсем не опасен. Он заряжает бомбы моими старыми счетами… Когда-то, в Чикаго, было другое дело… Тогда он был членом страшного тайного общества освобождения черной расы. Мне говорили, что это были ужасные люди… Власти ликвидировали эту банду, но у моего негра осталось пристрастие к бомбам… Он никогда не кладет в них порох… С него довольно одного сознания… В сущности, он артист… Он никогда не перестанет заниматься революцией. Но я держу его оттого, что он мне прекрасно служит. И, в общем, он, может быть, честнее тех, которые не делают революции…
После чего она снова вернулась к своей мании усыновления.
Хлестал дождь, сгущая ночь вокруг нашей машины, скользящей по длинной полосе гладкого цемента. Все было враждебно и холодно, даже ее рука, которую я все-таки крепко держал в своей.
Ничто нас не соединяло. Мы подъехали к дому, не имеющему ничего общего с домом Лолы. В квартире второго этажа нас поджидал мальчик лет десяти и его мать. В обстановке с претензией на стиль Людовика XV пахло кухней. Ребенок сел на колени к Лоле и нежно ее поцеловал. Мне показалось, что и мать очень нежна с Лолой, и пока Лола разговаривала с мальчиком, я постарался увести мать в соседнюю комнату.
Когда мы вернулись, мальчик репетировал с Лолой какое-то па, которое он разучивал в консерватирии.
— Надо было бы, чтобы он брал частные уроки, — решила Лола. — Я смогу, может быть, показать его моей подруге Вере из театра «Глобус». Из этого ребенка может что-нибудь выйти.
После этих ласковых слов мать разразилась слезливой благодарностью. В то же время она получила маленькую пачку зеленых долларов, которые она спрятала за вырез платья, как любовную записку.
— Мальчик мне нравится, — объяснила мне в заключение Лола, когда мы очутились снова на улице, — но приходится терпеть мать, а я не люблю слишком хитрых матерей… И потом мальчишка все-таки слишком испорчен… Мне бы хотелось найти привязанность другого рода… Я хотела бы ощутить чисто материнское чувство… Вы меня понимаете, Фердинанд?
Ради жратвы я пойму все что угодно, тогда у меня не разум, а резина…
Ужас, до чего она привязалась к этой мысли о чистоте! Когда мы проехали еще несколько улиц, она меня спросила, где я буду ночевать. Я ей ответил, что если я не разживусь сейчас несколькими долларами, то я нигде не буду ночевать.
— Хорошо, — сказала она, — проводите меня до дому, я дам немного денег, потом вы можете идти, куда хотите.