[...] После двух часов пополудни я отправился из Княжой в сторону Кандалакши в перегон длиной три мили. Уже начиная с Керети дорога порою проходила через узкие, вдающиеся в берег морские бухты. На этом пути нам пришлось переезжать через несколько более широких заливов, один из которых был шириной восемь верст. Сани плохо идут по льду таких заливов, потому что морское течение поднимает на лед воду, которая вместе со снегом образует кашицу — шугу, мешающую скольжению полозьев. Эту шугу называют также «смолой»: «Нынче много смолы на дороге». Продвижение через небольшие бухты, попадавшиеся нам в пути, раньше не казалось мне утомительным, отчасти из-за того, что они были неширокие, к тому же стояла тихая погода. А теперь дул ветер, пуржило и шел настолько густой снег, что даже за несколько шагов ничего не было видно. Не раз мне на ум приходила пословица: «Шуба в ветер и т. д.» Да, шубы были бы теперь очень кстати, но пришлось обходиться без них. Больше всего меня заботило, как бы баба, моя возница, не сбилась с пути. Правда, дорога была помечена вехами, но вешки были низкие, причем сбиты полозьями саней и расставлены так далеко друг от друга, что невозможно было их разглядеть. Вдобавок ко всему, из-за встречного ветра старуха возница должна была повернуться спиной к передку саней и прилечь. «Ну, с богом», — подумал я и молил только об одном: чтобы лошадка не сбилась с дороги, чтобы шла она к берегу, а не в сторону моря, где на заливе лед такой тонкий, что не выдержал бы, поскольку море на середине еще не замерзло. [...]
При подобном положении дел, когда я оказался на льду между Княжой и Кандалакшей, ничто не могло быть для меня более желанным, чем услышанный мной звон бубенцов настигающей нас почты. Мои опасения, что мы заблудились, разом исчезли, да и лошадка наша затрусила за почтовой. Часам к десяти-одиннадцати мы приехали в Кандалакшу, где и почтовые и наши сани въехали во двор первого же дома. Сначала мы попали к почтальону, или почтмейстеру, — не знаю, которое из названий вернее. На первый взгляд это был человек весьма странной наружности. У него было короткое туловище, черные как смоль волосы, худое лицо и необычайно большой нос. Одет он был в длинный форменный сюртук. Мне не довелось узнать, откуда он родом, русский или нет. Позднее его внешность уже меньше удивляла меня, но в первое мгновение мне хотелось пойти ночевать куда-нибудь в другое место. Кстати, это мое желание исполнилось — вскоре мне передали, чтобы я спустился в нижнюю избу, весь пол которой был заполнен спящими домочадцами. На том и закончился этот день.
Когда на следующее утро здешние люди прослышали о том, что я финский врач, меня пригласили пить чай к почтмейстеру. Он показал мне своего ребенка, страдающего пупочной грыжей. Затем он попытался как можно понятнее разъяснить мне, кто изображен на висевших по стенам иконах.
Позже я побывал в двух финских семьях, которые жили в том же доме. Они приехали из Куолаярви (из Саллы), только что отделенной от капелланского прихода Кемиярви. Они жили частью на милостыню, частично на какие-то заработки. В обеих семьях восхваляли свою родину и ругали места, где теперь жили. Мне вспомнилось то, с чем не раз приходилось сталкиваться в Турку и Хельсинки. Захудалый люд, приехавший туда из Швеции, не перестает восхвалять Швецию — свою родину и хулить Финляндию. Коли так, то почему же они не остаются там, где лучше, ведь никто не заставляет их ехать туда, где хуже? Своя земля — земляника, чужая — черника. Один из мужчин довольно сносно говорил по-русски, но самому ему казалось, что он владеет языком лучше, чем это было на самом деле. Он не переставая хвастался, что за шесть недель научился говорить лучше некоторых русских. Он даже брался обучить меня русскому, утверждая, что коли я знаю буквы, то на это дело уйдет всего два-три дня. [...]