В этой избе, в родовой, у бабки Федорёнихи, с пятидесятых годов проживали следующие члены: сама бабка Анна Михайловна, ее старший сын Николай (мой отец) с женой и двумя детьми (с моей сестрой и со мной); ее дочь Валентина с приемным сыном Володей, внебрачной дочерью Галиной, моей сверстницей, той, которая от цыгана (о Валентине я не знаю, была ли она, с двумя этими детьми, уже замужем за Павлом Бызиным, или же только приемыш и выблядок и проживали с нею у бабки Федорёнихи); второй ее сын Антон с женой Милей, у которых скоро пошли один за другим дети – Алексей, Дмитрий, Ольга. Итого, четверо плюс трое плюс двое плюс сама бабка: десять человек. Десять человек. Все в одном доме, - два сына, две невестки, - и уже четверо детей (даже если не плюсовать сюда троих Антоновичей). Можно себе представить, какая чехарда, - три поколения. Потом-то отец увел свою семью из-под опеки, и мы почали скитаться по лесным баракам и кордонам; за ним, уже когда пошли Антоновичи, ушла и Валентина со своими двумя к Павлу (и от него еще имела многих). Но уже и этих начальных дней (в начале жизни школу помню я) хватило, чтобы во все оставшиеся вспоминать с содроганием это самое родовое гнездо. Похоже, эти трое незаконнорожденных при попустительстве старших сотворили нечто такое, что вынудило меня лет на сорок уйти вглубь, на дно, внутрь. Достаточно сказать, что они еще грудному, в зыбке связывали мне ручки поясом от платья, а ручки-то после родовой травмы были переломаны и развивались худо; они связывали эти переломанные ручки и, наверное, разрисовывали мою младенческую физиономию углем, чернилами, грязью: воображали, что приносят дикаря в жертву, как в индейских фильмах. Это сейчас я так прям и прост, а в те годы это были д е т с к и е и г р ы: трех - четырехлетние дети изводили годовалого в зыбке; и не исключено, что, например, Валентина эти игры поощряла. Потому что если бы семя, проросток, натальные впечатления, сердцевинное годовое кольцо, табула раза, первый шаг, исток, начало пути были без кошмарных угроз, жертвенных закланий, провокаций, истязаний, пусть и кратковременных, - разумеется, меня не повело бы в сторону изучения психики и прочих гуманитарных материй: если бы младенец не испытал в те поры шока, он бы сейчас, как многие его двоюродники, водил тачку, считал бабки, окучивал картошку на даче в Барыбине (вокруг которой спустя сорок пять лет бессознательно пешедралом колесил в поисках родни). Словом, он не уклонился бы. Не уклонился бы настолько в сторону, что утратил связь с остальными.
И вот теперь, напуганный и в потемках, я и почти пятидесятилетним трусил приближаться к гнезду: ведь все эти, старшие возрастом мучители, за исключением бабки и Антона, и по сю пору были живы, хоть все отсюда разъехались. Так, должно быть, бродит пеницилл по краю раны, в которой уже почти нет гноя и началась регенерация. Законнорожденным из тех четверых (пусть и в гражданском браке, по настоянию матери, заставившей отца расписаться чуть ли не шантажом) был только я, но к осознанию собственной нормальности, значимости, телесного и духовного здоровья я подбирался – и то украдкой – только сейчас: я этого места боялся, как жертва холокоста – стоптанной обуви и зубных пломб. Теперь там было мирно, в этой газовой камере (Ондрюха хранил картошку, половики, рухлядь), но язва-то все равно еще не изгладилась: рубцы, борозды, вторичная мышечная ткань.
Вероятно, в то путешествие я заночевал в Домиках: развел костер в огороде, который когда-то выкашивала наша семья. Пусть будет так. Это ведь только вариант. Я тогда понял, сидя у костра, что надо еще здесь побывать на днях, выйти к избе уже с другого конца – по трассе со стороны реки Сухоны (пятый вариант). Пошнырять здесь, поблизости: ткань восстанавливалась и зудела.
Утром прямо от кострища прошел лесом, надеясь получить наслаждение, восстанавливая в памяти детские игры в этом лесу. Я именно хотел, как все мы, удовольствия, наслаждения, любознания наконец, но поразился знаете чем? Что это т е ж е ё л к и. Это были те же, что и полвека назад, мелкие осыпавшиеся колючие елки, кое-где сухостой, затканные паутиной, заброшенной самими пауками, зелено-бурые кочки влажного мха и кое-где т е ж е полуистлевшие здоровенные чурбаны с отставшей корой: кубометра два-три гнилых дров, аккуратно сложены, но так затканы мхом, засыпаны иглами и проросли пыреем, что останавливаешься, как вкопанный, с мыслью: «Неужели те же, которые в 57 году ребенком здесь же видел?» И если это так, если то же место и я тот же, то что происходит? Ч Т О П Р О И С Х О Д И Т, чет возьми? выходит, пятилетним я воспринимал окружающее так же, как и пятидесятилетним. Потому что, правда, разницы никакой, и вот, кажется, даже подберезовик такой же там же. Поражало, как и тогда, что местность – этот частый ельник слоями с частым же сквозистым березняком – вызывал опять те же неприязненные, почти болезненные чувства. Он был чужой. Он был неприятный, как разложившийся старый труп.