Когда минуешь опасность, преодолеешь страх культуры перед вечностью и природой, то потом расслабляешься и восстанавливаешь любопытство не сразу. Эти пятьсот шагов по хорошей по хорошей гулкой лесной тропе, поскальзываясь на еловых шишках, я прошел, успокаиваясь и встряхиваясь от пережитого страха, как куропатка, удравшая от коршуна. В былые годы я тут часто езживал на велике на сенокос и любил разогнаться. Я знал, что прощаюсь с этим местом, и любил его. Не доходя немного до того перпендикулярного перелеска, за которым скрывался бабкин дом, я вдруг обнаружил, едва только выйдя из лесу, на трех крепких березах охотничий лабаз. Это было так неожиданно (что здесь, почти в виду деревни, можно охотиться с лабаза), что я на полчаса задержался возле. Лабаз, крепкий помост, на высоте трех метров ловко встроенный меж берез (каким надо было быть плотником, чтобы укрепить его там!), был пуст. Я уже настолько ожил, что возвеселился и с мужской мушкетерской отвагой без раздумий туда полез. Там было не так уж и плохо, чтобы переночевать, лежала охапка сопрелого сена, но почему-то, должно быть, от предпосыльных представлений, тотчас замерещились сходящиеся внизу медведи и волки, озабоченные, как меня достать с верхотуры. Я почти физически ощутил эту воплотившуюся охотничью русскую волшебную сказку и, вместо того чтобы с комфортом заснуть, поспешил спуститься вниз и двинулся дальше. Больше всего потрясло, что здесь, оказывается, по-прежнему жили звероловы и крепкие мужики; а я-то считал, что без меня все тут вымерли. Это мог быть кто-нибудь из моих погодков - Володя Механик, например. А может, тот же Ондрюха тряхнул стариной. Я шел и оглядывался, как ребенок на игрушку. Тропа вилась травянистой поймой речки.
Возле нее я напился и задумался. Была еще одна потребность, которой следовало подчиниться: поэтическая. Я прощался. Я эту вражескую территорию очень любил. Я провел на этой речке не счесть немыслимо счастливых дней, я здесь все вдоль и поперек облазил – и сейчас предпочитал пренебречь затхлой бедной постелью у нищей старухи, заночевав в этой очаровательной роще, из которой видны оба конца деревни. Мой костер в тумане светит (я ведь не знал, что она полуцыганка, думал, то – мое, поэтическое: склонен проводить ночи под открытым небом). Как бы там ни было, но рефлекторно, по-коровьи, едва напившись в большое свое удовольствие прекрасной студеной воды, я тут же захотел лечь и зажвачить чего-нибудь. И так захотел, что хворост собрал весьма небрежно, уселся по-турецки перед огнем и раскрыл рюкзак.
Это был тот же кайф, с каким очень голодный узник предвкушает пайку хлеба. Она у меня опять была, и были еще консервы, но и только (это, кстати, послужило еще одним доводом за то, чтобы не ночевать у тетки: не принес подарков). Я поползал вокруг в поисках щавеля, но трава уже была очень мокрой и одинаково темной, чтобы опознать щавель (да и этим играм «в детство» я почему-то в те разы не доверял). Было очень хорошо, хворосту я, превозмогая лень, натаскал, диванную накидку на везде одинаково жестком и колючем ложе раскинул и, заложив обе руки за голову, воззрился в небо. Звезд не было видно, но и облачности тоже: там было достаточно черно, непроницаемо. Главное, что сделал, как захотел. Досадовало, правда, что поэтическое мирочувствие не проступало, задавленное как бы заданностью этой ночевки. На этот раз все здесь было чуждо: впопыхах отметился – и прочь. Березы вокруг ощутимо пониклые, сырые, молчали как кулисы, огонь лишь у ближних высвечивал зелень, речка нигде не журчала, и оттуда не тянуло черным туманом, потому что самый костер располагался выше ее отстойных ночных испарений, от края диванной подушки чудилась постоянная угроза если не ящерицы, то крупного насекомого, костер чадил, и не спалось.
Возможно, последующее признание вменят мне в вину, но – проснулся я изможденный, с полным отвращением к родимой земле. Костер уже и не тлел, день вставал хоть и ясный, но перед рассветом нагнавший такого холоду, что я и у костра задубел. Да гори оно синим огнем, это романтическое кочевье! Чем хуже любая другая квадратная миля земного шара этих кривых мокрющих берез, которые только что под ветром расшевеливаются, этой сорной речонки, в которой даже аир и кубышка не растут: слишком северно. Чего тут любить! Я хмурился, собирая постель, а костер даже не раздувал.