Чтобы в таких обстоятельствах просто жить, «обывать», быть обыкновенной, нормальной женщиной, существовать в тех материальных и духовных условиях, которые «каждый человек иметь должен уж в силу одного того, что он живет», нужно совершать какие-то героические усилия самопожертвования, иногда непосильные. Идея героического и агиографическая модель биографического нарратива используются в дневнике Лашиной не для описания ситуации «жизнь за царя», за родину, за коммунизм, или религиозного духовного подвига; в этой парадигме описывается обыкновенное женское существование в непрерывных усилиях по обузданию хаоса, энтропии повседневной, бытовой жизни.
Практика ведения дневника тоже становится одним из таких усилий. Очевидно, что дневник Лашиной, как и другие женские дневники[1146]
, выполняет функцию виртуальной «своей комнаты», что ведение дневника для Лашиной, как для многих женщин, — практика не самоописания, а самописания, самоструктурирования, возможности быть одной и «думать о своем». Эта функция дневника сохраняется на всем протяжении его ведения[1147], хотя, конечно, структура дневника не гомогенна — в разном возрасте, в разных жизненных обстоятельствах он ведется по-разному: в тысячестраничном тексте можно найти и свидетельства, и мемории, и истерику, и молитву, и очерки нравов. Безусловно, модели «обыкновенного человека» и «жертвенной матери», о которых шла речь в этой статье, не являются единственными и неизменными для автора. Можно найти немало моментов, где автор дневника выступает с позиции «исторического персонажа», сознательно, аналитически участвующего «в изобретении истории». Позиция жертвенности тоже имеет свои трещины: Лашина совершает (и описывает) нарциссические поступки (изменяет первому мужу, флиртует с коллегами, оставляет детей бабушке, уходит с работы, чтобы заняться творчеством). Можно было бы обратить внимание и на то, что паттерны жертвенной жены и матери и властного, контролирующего матриарха в реальности не являются взамоисключающими, и в тексте дневника мы можем встретить описание ситуаций, когда жертвенность оборачивается контролем, излишней опекой, желанием принимать решения за детей и манипулировать их жизнью, провоцирует эгоизм и иждивенчество[1148]. Лашина сама об этом много размышляет на последних страницах дневника в записях о неудачной и трагической судьбе своего любимого сына Кости, об отчуждении других сыновей. Интересно, что публикаторы обрывают текст дневника на очень символическом эпизоде: после гибели сына Лашина удочеряет его дочь и получает новое свидетельство о рождении девочки. «В новой метрике было написано: „Мать — Лашина Нина Сергеевна, отец — Покровский Константин Константинович“[1149], то есть роли жертвенной матери и жены соединяются в каком-то символическом неестественном, „инцестном“ акте».Огромный, многостраничный дневник Нины Сергеевны Лашиной оставляет много возможностей для других исследовательских подходов, но в данной статье я стремилась сосредоточиться на выявлении того, что, на мой взгляд, является лейтмотивным, к чему автор постоянно возвращается, что обнаруживается в структурирующих повествование стратегиях самоидентификации, в сознательных и бессознательных повторах, в рефлексии над собственной позицией.
Автор дневника, как мы могли видеть, имела писательские амбиции и верила, что, написав свои романы и повести, «создала живую, неуничтожимую летопись наших горьких и трудных дней», и была «убеждена, что придет день, когда они будут изданы и оценены»[1150]
. Ее надежды не сбылись. Но публикация ее дневника позволила услышать это «послание» обычной женщины, чья «обыкновенность» оказалась захватывающе интересной.15 марта 1941 года Нина Сергеевна Лашина записала в дневнике:
И я прошу тебя, мой далекий, добрый друг, в чьи руки попадут мои записки, не изгоняй из них движения жизни, не заглушай биения моего сердца в погоне за какой-то своей, мне не известной целью[1151]
.Очень хотелось бы надеяться, что эта просьба хоть частично выполнена в данной статье.
«А старость вот она, рядом»
Репрезентации старости и старения в дневниках советского времени[1152]