Другой сюжетной жилы пока почти не касались, хоть минул уже XX съезд. «Культ личности» разоблачался все еще почти конспиративно, как происходило чтение «в коллективах» «закрытого» доклада Хрущева. Наш дисциплинированный писатель понимал, что сама тема закрыта для художественной литературы. Редкие исключения, намекавшие, что до «оттепели» должно же было быть некое «оледенение», воспринимались читателями как весомый кукиш в кармане, в некотором роде общественный вызов.
Все же «широкие писательские круги» несколько распоясались. Уже повторялись слова о том, что писатель пишет «по велению сердца», хотя тут же и добавлялось, что сердце его «принадлежит партии». То есть совесть все еще обреталась где-то снаружи, вне индивида, была как бы отдана под солидный заклад. Подразумевалось, что тот, кому вручена совесть, не только безупречен во всех отношениях, но и превосходно знает, как ею распорядиться с максимальной отдачей для всех нас, для общества.
Еще, кстати сказать, в Горках Ленинских, в своем опытном хозяйстве, продолжал экспериментировать Лысенко, удалившийся от общего руководства нашей сельскохозяйственной наукой, но все еще и академик, и Герой, и депутат Верховного Совета СССР…
Таков был пафос эпохи «позднего реабилитанса» (тоже почти конспиративно возвращались уцелевшие в лагерях на свои семейные пепелища), в резонанс которому настраивалась литература, эта главная у нас выразительница общественного сознания. И ни в коем случае не назову ее злостно конъюнктурной, тем более продажной. Во всяком случае, огульно, всю разом. Просто плоды «яровизации» все еще дают обильные всходы. Читая в журнале «Знамя» за 1988 год размышления Константина Симонова «Глазами человека моего поколения», еще раз убеждаешься в личной (точнее, может быть, в частной) порядочности их автора, какой-то даже скрупулезной, в редкостном чувстве долга, выразившемся хотя бы и в том, как он, уже смертельно больной, диктовал эти свои последние заметки, заботясь прежде всего об их полноте и объективности, как он это понимал.
Тут прямая психологическая аналогия с завещанием Бухарина (хоть жанры совершенно различны), где человек тоже стоит перед бездной и в меру сил своих стремится не лукавить…
Очевиден большой талант Симонова, во всяком случае как поэта. Отчего же писательская судьба его, внешне прямо-таки сверхблагополучная, все более, год от года, представляется ущербной, не завершившейся чем-то главным, как судьбы его современников — Платонова, Пастернака, Бека, Булгакова, Гроссмана?..
Когда листаешь предельно многожанровое собрание сочинений Симонова — стихи и поэмы, повести и романы, рассказы и очерки, статьи и дневники, письма и заметки, тоже, чувствуется, предназначенные автором к публикации, хотя бы посмертной, — когда листаешь все это, поражаешься, сколь мгновенно и адекватно внешнее бытие отражалось в его сознании. Заботясь о художественности, об отделке образов, о выпуклости эпитетов, он и попытки не делает уклониться от некоей «руководящей идеи», спущенной ему откуда-то сверху. По сути, все творческое бытие Симонова зарегулировано «верховным сознанием», по аналогии с верховным главнокомандованием, чьи приказы надлежит выполнять неукоснительно. Симонов выполняет их еще и с незаурядным старанием и талантом, в общем, если сравнивать с другими, даже и не стремясь как-то особенно выслужиться, отчего он быстро вошел в славу, а затем, как-то само собой, и в литературные «чины», поразительно рано стал, что называется, государственным мужем и, вероятно, более чем кто-либо другой в те годы, достоин был этого.
Он действительно с полной искренностью «всегда симпатизировал центральным убеждениям» и даже в последних своих записках раскаивался разве что в частностях, считая, например, вполне заслуженными пять (из своих шести) Сталинских премий. Да и в чем, собственно, каяться, если таково объективное положение дел, научно обоснованное марксизмом: общественное бытие (а оно неотъемлемо от имени и фигуры Сталина в те годы) определяет сознание, тут ничего не поделаешь, против природы не попрешь.
«…Я вырос и воспитался при Сталине», — пишет Симонов и перечисляет события своей жизни — плохие и хорошие: школу, институт, вступление в кандидаты партии, а потом и в члены, ссылку и гибель родных и близких, — как и то обстоятельство, что «несколько раз мог убедиться в том, что пользовался доверием» Сталина, война, «на которой я видел много страшного, много неправильного, много возмущавшего меня, но которую мы все-таки выиграли… При нем мы не согнули головы перед обожравшейся во время войны Америкой… При нем были новые, напоминавшие тридцать седьмой и тридцать восьмой годы аресты», но и — «движение борьбы за мир, в котором я участвовал. Все это было при нем… — И Симонов ностальгически повторяет: — Все было при нем».