Барабанный бой, забивая уши, не мог не проникнуть и в души людей. В литературе, в искусстве, на сцене преобладали «чудо-богатыри», по преимуществу русские, поскольку сам Сталин воздал здравицу доверчивости и долготерпению державного народа. Была ли кем-либо замечена очевидная ирония в такой сомнительной похвале: победителей благодарили за их покорность, за склоненные выи? Фронтовики, освободившие пол-Европы, вернулись всё в тот же мир, накрытый сталинской тенью… Наши военнопленные из гитлеровских лагерей уничтожения зачастую следовали через всю страну на восток, в сталинские лагеря. Даже в поверженных странах не отнеслись так к своим воинам, жертвовавшим для них молодостью, здоровьем, жизнью. Пропаганда впрямую утверждала и исподволь подсказывала, что наши военнопленные — сплошь изменники родины. Характерный эпизод, упомянутый «Литературной газетой» в 1988 году: «Спустя несколько месяцев после победы один из эшелонов, возвращавшихся с фронта, прибыл на станцию Черновцы. Людям, находившимся в товарных вагонах с закрытыми дверьми, не разрешали выходить и даже раздвигать двери. По рядам стоявшего состава кто-то пустил слух: «Везут власовцев». Раздался выстрел. Он спровоцировал массовую стрельбу по закрытым вагонам с людьми. Пока офицеры охраны вмешались, разъяснив, что эшелон — с освобожденными из плена, меж шпал уже стояли лужи крови.
Не они ли своими телами загородили тех, кто теперь ехал как победитель?..»[19]
Как водится, черной действительности противопоставлялась совершенно иная, розовая — книжная. Вот описание недавней войны из романа, отмеченного Сталинской премией, рецензируемое в солидном томе, изданном Академией наук СССР в 1954 году:
«Бойцы в неслыханно тяжелых условиях удерживают плацдарм. Кажется, полк вот-вот погибнет. В это время по приказу замполита Воронцова выносят боевое знамя. Заметив его, командир полка Самиев на миг ужаснулся — ему показалось, что вместе с людьми погибнет и святыня полка — знамя. Но солдаты, увидев знамя на передовой, ощутили прилив новых сил и выиграли бой. С этим знаменем на поле боя словно вышла вся родина, все самое дорогое в жизни. И каждый, как телефонист Маковей, мысленно «увидел всех, кого привык встречать под знаменами на родине, на бурных демонстрациях, на всенародных праздниках; отцы и матери, сестры и одноклассницы, пионеры и учительницы — все они будто в самом деле шли сейчас за знаменосцами, спешили на помощь Маковею». «…Вот она, сила, — думал Воронцов, — которая делает каждого из нас способным без колебания выйти на единоборство с вражескими танками».
Замечательный язык всего отрывка, приведенного сплошь, без сокращений: цитируемые места художественного произведения можно узнать в академическом литературоведческом труде лишь по выделению кавычками… Стиль здесь не «человек» — сама эпоха!
Разумеется, для подобных «чудо-богатырей», заполнивших книги, экраны, полотна, сцены, подвиги, — дело вполне профессиональное и в целом довольно безопасное, полностью подтверждающее относительно успокоительную цифру наших потерь на фронте и в немецкой неволе — «около 7 миллионов». Такая вот, в целом же, «оптимистическая трагедия»…
Один из таких книжных героев в послевоенном мирном труде, «передавая свой богатый опыт молодым, говорит им: «Партия и народ — вот твой самый высший авторитет, твой компас, который тебя никогда не подведет. В нем твоя сила, твое счастье, богатство и неограниченные возможности».
Герой этой, по словам того же коллективного академического труда, «поднялся до уровня тех колхозников, взгляд которых устремлен далеко вперед, в коммунистическое завтра… У него не осталось ничего от ограниченной психологии крестьянина, дрожавшего над своим убогим добром, боявшегося поделиться им и раскрыть свои производственные секреты. «Я только радуюсь и горжусь, когда ко мне идут за посадочным материалом. Всех наделю, за полцены раздавать буду — чтобы больше было у нас садов и дело наше получило всенародный размах…»
Посадочный материал, само собой, выдержанный, «яровизированный».
Ну, а цифра 20 миллионов выплыла куда позднее, уже в «хрущевскую эру»; уже, надо думать, «теория бесконфликтности» была к этому времени решительно осуждена — и война стала спешно разрабатываться как неистощимая жила, как кладезь драматичнейших сюжетных конфликтов с их четкой расстановкой сил: там — «они», здесь — «мы». «Щит и меч», «Один в поле не воин», зрелый Константин Симонов, перешедший окончательно на прозу, ранний Юлиан Семенов, открывший в человеческих страданиях детективную сторону, — все это литературные приметы времени, когда всходили ростки послесталинской «оттепели».