Я понимаю: это во мне говорит ностальгия. «Мирная Индия, неприятие насилия…» Но полиция свирепа, как и везде. Бизнесмены и спекулянты свободны от совести: двигатель их жизни — алчность. Политиканы продажны. В «мирной Индии» свистят пули: убивают крестьян, которые хотят земли; убивают премьеров, которые хотят единства Индии; люди, живущие рядом и говорящие на одном языке, убивают друг друга из-за веры в разного бога.
И все-таки лучшее в Индии — и оно сильнее ненависти и пуль — стремление к миру между людьми. Будда не верил в богов, он учил диалектике природы, тому, что истина в следовании ее законам, а мир между людьми — закон (хотя познается это не сразу). Будда был человек, — не его вина, что его сделали потом богом. Для меня буддизм — человечность, правда росписей Аджанты, устремленные на Учителя чистые глаза учеников, принципы Панча Шила.
Может быть, буддисты скажут обо мне добрые слова. Почему-то важно, чтобы сказали доброе слово. Вероятно, в этом — знак согласия, преемственность и единство в потоке жизни.
Но именно буддисты добавят: «Поток, в котором мы даже не капли — песчинки, ничтожная пыль…» И крайности сойдутся: в конце концов и брахманы, и буддисты отряхнут пыль воспоминаний.
Но мы — не пыль на ветру. Даже краткая жизнь бесконечна в своей ценности, поэтому я должен сказать о ней, что сумею и что смогу. Как думают солидарные со мной люди, которым я не безразличен. Мои товарищи — атеисты, марксисты. Моим товарищам будет жаль, что я ушел из этого мира, ушел в такой светлый осенний день, когда кружились в воздухе золотые и красные листья кленов, похожих на те, что в Америке, и на те, что в Японии. Здесь, в России, и там, в других странах, друзья прольют слезы, не стыдясь. Потому что я ушел из единственной жизни, прожив ее не рыбой и не жабой, — я был человеком. Я исчез в ничто — дальше нет даже пустоты, не то что великой «шуньяты» Нагарджуны или бездонного хаоса древних греков. Ничего нет для меня — все в прошлом. Все та же природа, а меня не существует, и это, откровенно говоря, жаль.
Поэтому друзья прольют, не стыдясь, слезы и будут говорить, обращаясь к моему телу, разные слова. Странный ритуал для атеиста. Прощаться надо было раньше, пока я мог улыбнуться вам, кивнуть головой. Но как-то получалось, что все было некогда — и вам, и мне. Нам было не до смерти, нам было до жизни. Она была как книга, которую вот-вот придется отдать — не успеешь прочесть. И мы читали полной мерой, не думая о конце.
Я уже в прошлом. Давным-давно я родился в маленькой индийской деревне в глубине провинции Мадрас (теперь это территория штата Андхра), в семье священника. Род моего отца принадлежал к почтенной ветви касты браминов, настолько рафинированной и ортодоксальной, что почиталось грехом и неприличием жениться или выходить замуж хотя и за брахмана, но из других ветвей. Я рос в приветливой, но строгой атмосфере семьи, живущей, как предписано. Но жизнь хотя и незаметно, однако все более решительно менялась — может быть, этим можно объяснить, почему мне дали редкое и нехарактерное для наших мест имя: Лал Гобинд.
Я был поздним ребенком, младшим среди братьев и сестер. Поэтому нет-нет, но делали мне поблажки — не то что баловали, а чаще прощали. Отец любил меня скорее как дед внука, больше, чем остальных детей, ласково называл «лилавати» — игрун, и это было как бы охранной грамотой, шалости мне прощались. Потом я узнал, что суть дела была глубже: «лилавати» — значит также «ученый». Взволнованная нежность отца была предуказанием моей судьбы, счастливым и трагическим знаком связи наших поколений. Мы с отцом были звеньями цепи, прекрасной, с его точки зрения, и ужасной, по убеждению других браминов.
Я вырос в Индии, которую называли жемчужиной в короне Британской империи. Но при этом Индия была задворками империи, а моя деревня уж вовсе ничего не значила, обезличенная в потоке поборов, циркуляров и прочих имперских благодеяний.
Англичане навязали Индии свои порядки и свой язык, но не смогли убить в нас человеческого достоинства. С ранних лет я знал, что десять веков назад у нас был знаменитый на всю Индию университет, что народ андхра проложил путь индийской культуре в Индонезию и Японию. В художественной и танцевальной культуре знаменитого острова Бали, рядом с Явой, наш почерк. И даже язык на этом острове — диалект нашего «телугу».
Иногда любовь к прошлому принимала комичный характер. Отец гордился, что у нас в тринадцатом веке уже был пройден апогей и наступил упадок романа. Подумать только: англичане не имели еще Вальтера Скотта, а тут читаешь: служанка наводит принцессе красоту и, пока доходит до края век палочкой сурьмы, уже не видит, где у этих огромных глаз начало.