И он вправе был заметить, что всякое открытие — не только радость, но и бремя. А бремя квантовых открытий тяжелее любых других: их надо охранять от разрушительной мощи собственной и чужой привычной логики. Он мог добавить, что ему ясно представляется состояние Гейзенберга. Тот и в Кембридж приехал уже вымотанным до конца. Фаулер рассказывал, как поселил его у себя, а сам должен был уехать в Лондон и потому оставил гостя на попечении служанки, и вот… Гейзенберг так передавал случившееся:
— Утром я встал, сел завтракать и уснул за столом. Служанка вошла и, увидев, что я сплю, убрала завтрак. В двенадцать она снова вошла и сказала, что приготовлен ленч… Я продолжал спать… Потом, после полудня, она пришла и сказала, что готов чай. Я пробормотал «да», но продолжал спать… Это же повторилось, когда она принесла обед. Около девяти вечера вернулся Фаулер. Служанка была в панике. Она сказала: «Сэр, этот молодой человек, должно быть, уже наполовину мертв».
Голос Паули. Ты хочешь сказать, что он был бы мертв больше чем наполовину, если б завернул в Копенгаген ради дискуссии с тобой?
Голос Бора. Ты угадываешь не мои сегодняшние мысли, а его тогдашние чувства.
Довольно правдоподобно, что вот так и возникла совершенно неправдоподобная ситуация: Бор узнал о механике Гейзенберга не первым, а последним! И когда в июле 1925 года он диктовал свою пророческую фразу о ГОТОВНОСТИ К РЕШИТЕЛЬНОЙ ЛОМКЕ ПОНЯТИЙ, ЛЕЖАВШИХ ДО СИХ ПОР В ОСНОВЕ ОПИСАНИЯ ПРИРОДЫ, эта механика оставалась еще ему неизвестной.
(Жаль, ни Ван де Варден, восстанавливая по датам раннюю историю квантовой механики, ни Томас Кун, уточняя в беседах с ветеранами события той эпохи, ни сам Вернер Гейзенберг, описывая прошлое в книге воспоминаний, этого удивляющего факта не расследовали. Может быть, не сочли его достойным внимания?)
А пока Бор диктовал свое предупреждение о готовности, в те же июльские дни 1925 года геттингенский шеф Гейзенберга решал судьбу его рукописи: в корзину или в печать?
Прощаясь с уезжавшим в Кембридж ассистентом, Макс Борн в свой черед мечтал об отдыхе. Однако, поборов усталость, принялся за чтение. Оно было нелегким. Он скоро прервался. Захотелось отвлечься. Подумалось, что надо ответить на недавнее письмо Эйнштейна. На бумагу просилось грустное самоощущение:
«…Я сознаю, что все мои дела — будничный хлам по сравнению с твоими мыслями или мыслями Бора…»
Показнив себя вдоволь, теперь он прервал письмо — оно получалось длинным — и вернулся к рукописи Гейзенберга. На сей раз дочитал ее до конца, не отрываясь. Многое лежало в плотном тумане, но и у него, как раньше у автора, возникло чувство: «Что-то важное произошло?» Прочитал еще раз, уже забыв об усталости. И распорядился — отправить в печать. А сам не мог теперь думать ни о чем другом. Сел дописывать письмо Эйнштейну, и там появились строки:
«Новая работа Гейзенберга, которая скоро будет опубликована, выглядит весьма мистически, но несомненно истинна и глубока…»
Осмотрительность — по выражению самого Борна — удержала его от желания тут же изложить великому поборнику ясности еще туманную суть дела. И поэтому Эйнштейн, как и Бор, тоже ничего не узнал тогда о случившемся.
Но «весьма мистическое» не давало покоя Борну. Он рассказывал: