Удовольствие, в конечном итоге, — более надёжный ориентир, чем праведность или долг. Ведь как бы трудно ни было узнать заранее, что принесёт нам удовольствие, распознать правду и долг часто ещё труднее, а, допустив при этом последнем распознании ошибку, мы попадём в столь же плачевное положение, как и в случае ошибочного мнения по части удовольствия. Когда человек обжигается, преследуя удовольствие, он осознаёт свою ошибку и понимает свою неправоту легче, чем когда он обжигается, исполняя воображаемый долг или следуя надуманной идее о праведной добродетели. Ведь когда дьявол рядится в ангельские одежды, разоблачить его может только специалист высшего качества, а маскируется он так часто, что быть застигнутым при разговоре с ангелом становится вовсе не безопасно, и потому рассудительный человек преследует удовольствие, ориентир пусть скромный и невидный, но зато более общепринятый и, считая на круг, куда более надёжный.
Но вернёмся к мистеру Понтифику. Мало того, что он жил долго и процветал, — он ещё и оставил многочисленное потомство, которому передал не только свои физические и умственные качества, причём с большими, чем это обычно случается, модификациями, но также и такие характерные черты, которые передаются потомству не столь легко, — я имею в виду его финансовые характеристики. Могут сказать, что он обрёл их сложа руки, позволяя деньгам, так сказать, наплывать на него, но ведь на скольких людей деньги наплывают точно так же, а они их Fie берут, или берут на какое-то время, но не умеют с ними ужиться, чтобы деньги через них достигали их потомства! А мистер Понтифик умел. Он сохранил то, что он, скажем так, заработал, а ведь деньги — это как репутация: легче приобрести, чем сохранить.
Итак, говоря в общем и целом, я не склонен быть к нему таким суровым, каким был мой отец. Суди мы о нём по сколько-нибудь высоким стандартам — и он пустое место. Суди мы о нём по стандартам обычным, усреднённым — и мы не обнаружим в нём особого порока. То, что я сказал в этой главе, я сказал раз навсегда, и прерывать нить своего повествования, чтобы повторять это снова, не стану. Пусть это будет молчаливым свидетельством в поправку к скороспелому вердикту, который читателю захочется вынести в отношении не только мистера Джорджа Понтифика, но и Теобальда с Кристиной. А теперь я продолжу мой рассказ.
Глава XX
Рождение сына открыло Теобальду глаза на многое, о чём он до тех пор разве что смутно подозревал. Он, например, и понятия не имел о том, какой докукой может быть младенец. Дети являются на свет всё-таки очень неожиданно и всё на свете переворачивают вверх дном; почему бы им не подкрадываться незаметно, не сотрясая с такой силой всего нашего домашнего устройства? К тому же Кристина далеко не сразу оправилась от родов; несколько месяцев она проболела; и это тоже была докука, да еще дорогостоящая, оказывавшая известное влияние на ту сумму, которую Теобальд любил откладывать из своих доходов на, как он говорил, чёрный день, то бишь, на обеспечение своих детей, буде таковые народятся. И вот теперь таковые нарождаться именно начали, следственно, тем более важно откладывать, а тут, пожалуйте, ребёнок — прямая помеха этому процессу. Пусть теоретики толкуют себе о том, что дети суть продолжение самобытной личности человека: чаще всего окажется, что у рассуждающих таким образом никогда не было своих детей. У людей по-настоящему семейных другие сведения.
Спустя около года после рождения Эрнеста родился ещё один ребёнок, тоже мальчик, которого окрестили Джозефом, а ещё менее чем через год — девочка, которую назвали Шарлоттой. За несколько месяцев до её рождения Кристина гостила у семейства Джона Понтифика в Лондоне и, памятуя о своём положении, провела немало времени на выставке в Королевской академии, рассматривая образцы женской красоты в изображении академиков, ибо уже решила про себя, что на этот раз у неё будет девочка. Алетея пыталась отговорить её от этого, но она настаивала на своём, и, конечно же, девочка родилась дурнушкой; впрочем, не скажу, были ли виной тому картины или что другое.