Мой прадед Иван в двадцатые годы попал в лагерь для русских беженцев, на норвежском острове – на четыреста километров севернее полярного круга. Я читал его письма моему деду, подробные, как отчеты экспедиции, писем было немного, марки я отодрал и присвоил. Дед его никогда не видел, а вот письма поначалу приходили регулярно: сначала из лагеря в Тромсё, потом из Линца, в двадцать девятом они приходить перестали. В одном из писем говорилось о лютеранской церкви из дерева, я это письмо запомнил, потому что в нем прадед спросил сына, как его зовут.
Как только у меня появились первые деньги, я поехал в Тромсё, не знаю зачем, кажется, хотел увидеть полуночное солнце, это было лето две тысячи девятого. Город показался мне унылым, я попробовал вяленую оленину, посмотрел на обломки самолета в музее и оставшиеся два дня провел на пирсе с бутылкой аквавита, глядя на мост самоубийц с забором для самоубийц. Я думал о корабле усатого Нансена, выходившем отсюда за тридцать лет до того дня, как мой прадед написал письмо сыну, которого никогда не видел. Еще я думал про норвежца, упавшего в ледяную воду, и о том, подумал ли он, что во всех справочниках мира место его смерти будет значиться как
Очнулся я в альпийском саду, оттого что замерз. Не помню, как я там оказался, помню, что вышел из автобуса возле обсерватории, а дальше – обрыв, какие-то тропинки и камни, о которые я спотыкался. Я лежал на чугунной скамейке, вокруг нее цвели гималайские маки, которых здесь быть не могло. Мне показалось, что я увидел араукарию, я резко сел и протер глаза. Там была целая поляна араукарий, за ними, будто в раме, стояло синее озеро, и вокруг на километры не было ни души.
Минут через тридцать я вышел к пешеходному мостику, протрезвел и нашел табличку с надписью «выход там», но эти полчаса, пока я шарахался среди рунических булыжников, похожих на спящих баранов, и натыкался на ту же самую скамейку, будто сам был камнем с острова Мона, который возвращается на свое место, даже если его бросают в море, эти полчаса, просвеченные ночным солнцем, выкатившимся невесть откуда, были лучшими за весь мой год, а может, и за все девятнадцать. Наверное, прадеду тоже бывало там хорошо.
Связь между нами с тех пор наладилась, какая-никакая, правда, на кладбище он ко мне не пришел, а некоторые пришли. Когда пять лет назад я скрывался от кредиторов и ночевал на ржавом катере в Пьяной Гавани, ко мне приходила уборщица из дацана, толстая и раскосая. На вмерзшем в лед катере было холодно, как в шумерском аду, но печка уцелела, и я спал возле нее, не раздеваясь.
Женщина приносила водку в баклажке, на дне всегда лежала лимонная кожура, до сих пор помню ее вкус и помню, как ночью льдины терлись о борт катера, а я слушал громыхание и треск, воображая себя открывателем полюса. На вид ей было лет сорок, и умирать ей было рано, но на Аграмонте она пришла первая, и мы наконец-то поговорили.
Радин. Вторник
Вокзал был похож на опустевший муравейник. Киоски захлопнулись, радио молчало, ночной уборщик дремал на железном стуле, на первом пути стоял поезд, наглухо закрытый, видимо, утренний на Лиссабон. Радин подошел к расписанию и стал водить пальцем по стеклу, пытаясь разглядеть цифры, мелкие, как горчичные зернышки.
Он не спал всю ночь, ворочался в простудном жару, а в шесть утра поднялся с постели, оделся, собрал сумку, оставил ключи на конторке Сантос и отправился на вокзал.
В зале ожидания кто-то бренчал по клавишам пианино, Радин заглянул туда и увидел на вертящемся стуле мальчишку в очках, нескольких клавиш у инструмента не хватало, какие-то варвары выбили, словно зубы ночному прохожему. Пальцы мальчишки то и дело ударяли по голым деснам, он мотал головой, морщился, но продолжал.
Почему я уезжаю, думал Радин, стоя в дверях и пытаясь угадать мелодию. Я испугался лейтенанта? Испугался, что у меня потребуют деньги, заплаченные Варгас? Нет, я застрял, потерял сюжетную нить, и это меня бесит. Где-то на дне этого дела лежит ошибка, словно сом под корягой, поэтому факты, как бы равномерно они ни поступали, не складываются в цельную картину. Какой же я к черту писатель, если не могу вытащить сома?
Когда он вышел из зала ожидания, часы под высокой гулкой крышей вокзала пробили восемь. В тот же миг ставни буфета отворились, в проеме показалось молодое узкоглазое лицо:
– Сеньору кофе или какао?
– Кофе. – Он порылся в карманах куртки и вспомнил, что кошелек остался во внутреннем кармане плаща, а плащ остался на квартире австрийца. Наличных там было две сотни с мелочью. Вот будет подарок аспиранту, когда тот вернется домой. Что ж, это справедливо.