Напалис и не шелохнется, спит, как спал. Подняли двойняшки ребенка с земли и удивились. Боже мой, какой легкий! Одно слово — скворец! А ростом вымахал. Большой гробик понадобился бы, награди его боженька счастливой смертушкой. Подумать страшно, что такой кавалер еще молитвы божьей не знает, не исповедовался ни разу. Только с котом, собакой да баранами лижется. А приложился ли хоть разик к ногам боженьки, которые истекают кровью на распятии у дверей костела? Ведь жаловаться на рост, слава богу, не может. Дотянулся бы... С другой стороны, чем он виноват? Сирота. Без матери рос. Отец лишь изредка дома бывает. Чернорабочий. Крестный мальчонки — безбожник и пьяница — портит его сызмальства. Кто хочет, тот ухо ему крутит, в живот пинает. О, господи, может, этот полицейский жеребец перешиб ребенку брюшину? Стоит ли удивляться, что Напалис к животным да зверькам льнет и любит их больше, чем ангелочков? Что он знает, что он понимает, бедненький?
Отнесли сестры Розочки ребенка домой, в свою постельку уложили, периной накрыли, перекрестили и опять бегом в колокольню. Обе. В одиночку ведь эту графскую висюльку не раскачаешь. Вечный покой дай, господи, этому сумасшедшему Гарляускасу. Благодаря ему они святую службу получили... Никогда еще сестрам не было так легко звонить, как этим утром. Никогда в их сердцах не было столько утренней радости. Ни о чем больше думать они не могли — только о Напалисе: как несли его, как гладили да ласкали... Вот счастье было бы, вот наслаждение такого ребеночка в складчину заиметь. А, может, приведет господь, удастся сестрам Напалиса приручить? Может... даже усыновить удастся его... Пока маленький, был в костеле служкой. А потом? Только не органистом, баловнем девок. И не ризничим, который восковой свечечкой воняет. Непременно ксендзом! Далеко-далеко. Высоко-высоко. У главного алтаря. Обе руки к небесам воздеты. С церковным золотым кубком, отлитым из всех оставшихся царских десятирублевок. Прямо скажем, лопнули бы от счастья сердца сестер на первой же мессе Напалиса, и устремились бы их душонки прямо к господу, точно две голубицы, воркуя „gloria in ekscelsis deo“?[12]
. Господи, но что же будет, когда Напалис один как перст на грешной земле останется? Ведь когда вырастет да в тело войдет, он станет похож на голубоглазого архангела, который под потолком кукучяйского костела оливковую ветвь богородице предлагает. Все девки и шальные бабы глазами будут его сверлить, пока с пути истинного не сведут, как викария Жиндулиса... Нет, нет. Сестры Розочки не хотят больше в рай. Рай никуда не денется. Будь милосерд, господь! Позволь сестрам рядом с усыновленным мальчонкой оставаться и дорастить его до епископа, когда с годами мужская кровь перебродить успевает и грешные мысли плоть покидают. Когда остается одна лишь мудрость да набожность под золотой митрой, когда мать церковь предоставляет святое право учить добродетели не только простой люд, но и ксендзов, исповедовать их, а самому отчитываться только перед всевышним. Господи, мало ли надо, чтобы сестры Розочки, воркуя под крылышком епископа, повидали бы священный Рим и самого папу римского?.. Вот тогда можно уже и... А может, еще нет?.. Может, позволишь еще, господь, вернуться сестрам домой, в Кукучяй, да рассказать верующим и безбожникам всем, что они видели да слышали, и только после этого на руках епископа почить вечным сном да оказаться похороненными рядом с костелом с торжествами, чтоб все богомолки лопнули от зависти да чтобы матери, ведущие своих детишек в костел, останавливались у их могилы и говорили: «Здесь покоятся сестры-близнецы Розочки Буйвидите, которых все обижали и считали дурочками, но они, стиснув зубы, терпели и воспитали человека, самого мудрого мужчину прихода, Наполеонаса Кратулиса. Сызмальства он был блудным сиротой. Мог выйти из него шут гороховый, циркач, артист или даже разбойник, а вышел — епископ. Так что помолимся, чтоб они там, в раю, восседая среди святых угодников, замолвили словечко, дабы боженька осенил вас духом святым...» Так что звони во всю, графская висюлька! Звони, звони, звони...Розочки так раззадорились, что просто забылись... Богомолки, сбежавшись толпою к настоятелеву дому, громко зарыдали. Решили они, что приходскому пастырю на сей раз уж точно конец. Катиничя, их предводительница, бухнулась на колени, раскрыла молитвенник и закудахтала:
— Господи, препоручаем опеке твоей сию душу, которая ныне из юдоли плачевной перенеслась в мир вечный, и просим тебя покорно: суди ее милосердно и в своей бесконечной жалости прости сей душе все, в чем она по слабости природы человеческой перед тобою провинилась…
Не успела еще кончиться молитва за умерших, как из дома выскочила в одной сорочке Антосе и, не очнувшись от дурного сна, бухнулась в обморок. Батрак настоятеля Адольфас, выбежав вслед за ней, тоже заозирался ошалело, будто с дерева свалившись. К окну нижнего приходского дома приклеились два опухших с похмелья лица: викария Жиндулиса — суровое и задумчивое, органиста Кряуняле — очень печальное.