В такие дни, собираясь на реку, надевают всё тёплое, спасительное, лучше шерстяное, в чём запутались бы мороз и хиуз ещё на дальних подступах к телу. Обувают обычно бахилы или валенки на галошах. Штаны суконные или ватные, чтоб не процеживали ветер. Куртка суконная, стёганка или полушубок. И меховые рукавицы-шубенки. Ушанку обязательно из натурального материала – синтетика на улице встанет коробом. Если хиуз или особенно сильный холод, такой, что и северянам невтерпёж, – на лицо пуховый шарф или специальную трикотажную маску, глядят одни глаза.
Вот на самодельных лыжах приходят к первой вешке, проступаясь на задутой лыжне, которую зоркий рыбак угадывает по едва видимой тени или по волнистой снежной зыби, убирают снег и дощечку. Иногда покажется гладкий тёмный лёд. И это значит, что прорубь взялась тонкой скорлупой. Однако чаще лёд бывает ноздреватый и слоистый, грязно-голубого оттенка, и бьёшь такой, раз за разом отчерпывая сухую крошку совковой лопатой с множеством отверстий, а уж только потом в малый прокол с шипением брызнет вода. Но вот и снег откидан. В оборот идёт четырёхгранная пешня с берёзовым черенком, округло утолщённым на конце. Ниже этого головастого стопора имеется верёвочная петля под руку. И утолщение, и петля для того, чтобы пешня внезапно не юркнула на дно.
Прорубь долбят с краёв по кругу. Первый зимний лёд, ещё не давший осадку, под ударами пешни содрогается, колется длящейся трещиной и впадает с жестяным грохотом. Если жмёт за сорок и обжёвывает мочки ушей, шарф от дыхания куржавеет и надирает лицо куском жести. И не только река, но всё вокруг, каждый предмет, будь то занесённый вьюгой камень или ольховый куст, представляется промороженным до основания, утратившим первоначальную прочность. Тогда кажется, что если упадёшь, то непременно отломишь нос, а обледенелая пешня – в масштабах реки иголке ровня – с очередным взмахом и мощным вонзанием рассыплется, как стеклянная.
Ледяная горка рядом с лункой прибывает. Мокрая крошка, искрясь на солнце, трепещет голубой рыбёшкой, моментально склеиваясь на морозе и постепенно тускнея. Накатанный шубенками и оттого точно глянцевый черенок лопаты скользит обмылком. Куртка на спине и боках белеет от изморози. Скинешь с пылу с жару – через миг совершенная фанера, раскорячится сама по себе, словно кулачный боец. Застынув в свитере, потянешь, будто с чужого плеча, хрустит, распяливается на задранных руках, трескается всей своей льдистостью. Но вот последний укол. Кончик пешни, раскалённый в банной печи и выкованный до жалящей остроты, прорывается в журчащую верть. Пешенная сталь, ухнув на миг и уже вынырнув, осаженная спасительной уздой, по мере выхода из воды покрывается студёной полудой.
Когда прорубь очищена и вешка сколота, начинается самое интересное. Становишься на колени и, как в первобытное языческое таинство, заглядываешь внутрь. Хищно рыщешь глазами по дну. Но со свету ничего не видишь, а поэтому, замирая дыханием (чтоб не рябить воду), возвращаешься к точке отсчёта – и уже медленно идёшь взглядом от конца вешки, утопленного в грунт, по поводку к крючку. И если обнаруживаешь его голым, лежащим на дне знаком вопроса, или с гольяном, который играет на течении или уже уткнулся в камни, а то с пучком мёртвых водорослей, называемых на Лене по-эвенкийски – ня́шей, всё в тебя вваливается этим донным сумраком, неблагодарностью жизни, суровой правдой промысла, всем тем, о чём ты в азарте даже не думал, а вот сейчас, с этой маленькой неудачей, сник от одной только мысли об этом и почти пропал. Зато уж если взгляд твой, как на обломок склизкого топляка, наткнётся на рыбину, разботевшую от икры, принявшую форму реки, её фарватерной силы и стремления, а на фоне жёлтых и чёрных камешков всю камуфлированную и потому едва различимую, из сплюснутого рта которой вьётся капроновый ус, всё в тебе взведётся стальной пружиной.
Ты сбросишь горячие шубенки и, примерзая пальцами к металлически холодной вешке, провернёшь уду несколько раз, пока поводок не выберется весь. Рыба упрётся мордой в вешку, лишаясь простора для рывка, а ты ловко подёрнешь уду косым движением вверх и, встречая тугое, секущееся в лунке сопротивление, вынешь на лёд красивое речное тело. Тут же со сноровкой оглоушишь и, грубо отомкнув пасть, вырежешь крючок, заякорившийся глубоко в бледной, вязкой, как раскисшее мыло, и предсмертно сокращающейся глотке. Потом, когда добыча немеет у проруби, а из жабр течёт густая красная кровь и, смешанная со снегом, марает нож, руки, заскорузлый рюкзак, сырыми шлепками металла по живому мясу обойдёшь всю налимью тушу лопатой, старательно колотя по напряжённым бокам. С этими отбивными ударами печень в налиме чудовищно распухает и дома выпрастывается из брюшины молочно-серыми продолговатыми кусками, а с ней горсть-другая песчано-жёлтой жирной икры.