– А был октябрь, поздний, погода – мерзость, все вокруг серое, мрачное, небо, как камень, тяжелое и темное. Все осужденные едва на ногах стоят, кажется, малейший ветерок, и рухнут замертво, безо всякой помощи палачей. Я стоял поодаль, в оцеплении, но видел, как священник в черной ризе носил распятие от одного преступника к другому, те целовали его, а священник все с мольбой косился на чиновника, который, спотыкаясь на каждом слове, зачитывал приговор… Каждый из присутствующих на площади в то утро хотел оказаться как можно дальше от места казни, но, увы, все мы были такой возможности лишены. Мне с самого утра нездоровилось, и лишь с большим трудом я нашел в себе силы все-таки выйти на службу и теперь стоял, с тоской глядя на то, как на головы осужденных надевают саваны, подводят их, беспомощных, к эшафоту, как на шеи накидывают петли… Ужасное, страшное зрелище, Антон Павлович!.. Глядя на поселенцев и каторжников из общих казарм, которые стянулись к месту казни, я был поражен – неужто кто-то может по своей воле сюда прийти? Но они, правда, шли, и собралось их в итоге довольно много…
Ракитин запнулся и украдкой смахнул слезу, которая возникла в уголке глаза по ходу рассказа: офицер явно до сих пор не мог говорить о событиях того ужасного дня без внутреннего содрогания и боли.
– И вот вся эта толпа стоит и смотрит на гирлянду из людей, которые висят в рядок. Когда последнего казнили, люди начали потихоньку расходиться. Мы же стали снимать висельников для похорон… как вдруг выяснилось, что один из казненных – живой.
Брови литератора взлетели на лоб.
– Живой? – переспросил он недоуменно.
– Ну доктора же начали осматривать и вот, определили, что сердце одного из осужденных все еще бьется.
– И что же с ним было дальше? Он выжил?
– Выжил. Но потом… потом его все равно повесили. В следующий раз.
Тут Чехов окончательно опешил.
– То есть, получается, его казнили… дважды? – пробормотал литератор.
– Именно так, – подтвердил Ракитин. – А что еще хуже…
Офицер взял паузу, чтобы прочистить горло, и с трудом выговорил:
– Еще хуже то, что он, как выяснилось после смерти, был не виновен.
Воцарилась тишина. Каждый думал о своем. Ракитин, судя по всему, снова и снова прокручивал в голове события тех чудовищных дней, а Чехов пытался понять, как же так вышло, что невинно осужденного казнили дважды, пытался… и не мог. Сама по себе жизнь на каторге казалась страшнейшим из наказаний, а тут человек чудом спасся из петли… но в итоге все равно в ней кончил.
«А не может, интересно, Ракитин слегка прибрехивать? Байка она, как говорят, и в Африке – байка… Или, может, ему наврали – не про все, а про то лишь, что бедолага, повешенный дважды, оказался невиновен?»
Здоровый скепсис часто выручал Антона Павловича, но сейчас он лишь немного притушил пожар эмоций, который пылал в душе. Даже если половина истории додумана Ракитиным или кем-то иным, то оставшейся половины хватит, чтобы ужаснуться дикими нравами сего места.
«Хотя законы-то для материка и острова – общие… Единственное, получается, что за убийство там наказывают ссылкой на каторгу, а того, кто здесь убил, неминуемо ждет петля… Видно, потому, что хуже Сахалина только ад с его чертями?..»
За разговором дорога от дома Ландсберга до обители Толмачева пролетела совершенно незаметно. Начали говорить, только проезжая мимо калитки, а закончили – уже у двери доктора, такой знакомой и почти родной.
– Ну вот и прибыли, – сказал Ракитин.
Он растянул губы в улыбке, но заметно было, что сейчас подобные гримасы даются ему с трудом. Чехов решил не мучить офицера зазря – поднявшись с лавки, он ступил на подножку, но сойти сразу не смог.
– Не переживайте, – со всей теплотой, на которую был способен, сказал литератор. – Все уже позади.
– Да если бы! – горестно хмыкнул офицер. – Вы-то уедете, Антон Павлович, и, скорее всего, через время забудете все многое, как ночной кошмар. А мы из него никуда не денемся.
– Ну, может, еще перераспределят вас куда-то, – неуверенно пробормотал Чехов.
Ракитин только горестно усмехнулся и потупил взор.
– До завтра, – смутившись своих слов, добавил литератор и торопливо сошел на землю.
– До завтра, – эхом отозвался Ракитин.
Не успел Чехов и на три шага пройти, как сзади послышалось громкое и надрывное:
– Трогай!
Заржали кони, защелкал хлыстом солдат, сидевший на козлах, заскрипели колеса. Оглянувшись, Чехов проводил уносящуюся повозку расстроенным взглядом. Литератору было искренне жаль Ракитина, вынужденного проводить молодость в столь гиблом месте. Казалось, от здешней атмосферы уныния и безысходности рано или поздно каждый второй невольно задумывался о петле.
«На материке, конечно, все это тоже есть, но вот такой… отчужденности, как здесь, все-таки мало. Там – по крайней мере, временами – кажется, что ты свободен и волен ехать, куда хочешь…»
Мысли в голове Антона Павловича путались, клубились, точно миражи в пустыне, становясь то четче, то прозрачней, просачиваясь одна в другую и испаряясь без следа. Помимо физической усталости, литератор испытывал огромную усталость эмоциональную.